Бывают ли случайные переклички в литературном произведении?
Бывают ли случайные переклички в литературном произведении? Особенно в таком сложном по внутреннему устройству романе, как ” Евгений Онегин“, где игра смыслами и словами становится порой чрезвычайно тонкой, если не сказать изощренной? Всячески подчеркивая эту игру, обнажая прием (вспомним хотя бы знаменитое O rus! – О Русь!), автор как бы намеренно подталкивает читателя к фиксированию и интерпретации подобных соотнесений даже вне зависимости от их возможной достоверности.
В смысловом и лексическом пространствах романа все оказывается
Особенно
Финал второй главы. “Надгробный мадригал” Ленского дает возможность автору высказать и свои мысли о жизни и смерти:
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время…
Автор молод, он принадлежит “ветреному племени”. Смерть, расставание с “легкой жизнию” еще далеко впереди – поэтому можно и говорить обо всем этом легко, можно волноваться и кипеть. Реальное, физическое умирание еще вовсе не представляется реальным – потому и воспринимается празднично, как продолжение веселой дружеской пирушки. Гораздо более заботит судьба собственных стихов, их посмертные – жизнь или смерть:
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной…
“Строфу”, поэзию поджидает в будущем могущественный враг – Лета, река забвения. Она не щадит никого и ничего:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
(Державин)
Противостоять забвенью может только память, живая связь поколений. К нему, далекому потомку, “поклоннику мирных Аонид”, обращается автор – с надеждой на помощь и понимание. Совершенно другое настроение владеет автором в финале шестой главы. Прошли годы, исчезло восприятие жизни как легкой забавы – его сменяют “другие, хладные мечты,// Другие, строгие заботы”.
Выяснилось, что вслед за веселой и кипящей молодостью приходит не такая же веселая, с пенным кубком в руках, Смерть, а простая, реальная, часто прозаическая жизнь. Обо всем этом как-то не думалось раньше, как-то не подозревалось, что сердце может “дремать”, душа – без всяких “элегических затей” – “остыть… Ожесточиться, очерстветь// И наконец окаменеть”, что “младое вдохновенье” будет “прилетать” реже и реже.
Возникает странная, даже в чем-то парадоксальная ситуация: человек с возрастом становится ближе к смерти, к той самой Лете, “клонится к закату своему” – и в то же время как бы отдаляется от них. Отдаляется в том смысле, что путь к смерти ведет через долгие годы жизни, которые в молодости представляются как бы спрессованными в одну точку, не принимаются в расчет. Чтобы понять их истинную силу – их надо прожить.
В финале шестой главы эта сила начинает осознаваться автором – и опять прежде всего в отношении к поэзии. Только теперь ее противником становится уже не мифическая Лйта, как бы отодвинувшаяся за горизонт, а вполне реальные и от этого во многом более могущественные летб:
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят…
Показательно, что образ всемогущих, побеждающих вдохновение, окаменяющих душу лет возникает сразу после гибели Ленского, – он так и не узнал их охлаждающего влияния. Автор уберегает своего героя от этого знания – для того, чтобы оставить его себе. Ленский мог не выдержать испытания годами (такая возможность была предусмотрена и даже кратко очерчена автором), поэтому смерть одновременно является и его спасением: Ленский остается в душе автора и читателя символом чистой и искренней молодости.
Итак, Лета – и лета. Случайность? Даже если и так, то весьма знаменательная и значимая.
За этими двумя омографами – целая линия эволюции авторских взглядов на жизнь, поэзию.