Литературно-критическое наследие Радищева

Александр Николаевич Радищев (1749-1802). Литературно-критическое наследие Радищева невелико. К области критики в собственном смысле слова относится только его статья «Памятник хореическому витязю, или повествовательные беседы юноши с пестуном его».

Статья эта посвящена апологии гекзаметра Тредиаковского и сатирическому осмеянию руссоистской теории воспитания. Но целесообразно привлечь для рассмотрения и несколько глав из «Путешествия из Петербурга в Москву» (1790), имеющих отношение к критике: главу «Тверь», в которой Радищев

рассуждает о русском стихосложении; главу «Торжок» с кратким повествованием об истории цензуры и раздел «Слово о Ломоносове», не случайно поставленный в конец «Путешествия» и как бы подытоживающий все, что говорится в книге о талантливости, размашистости души «к славе рожденного» русского народа. Наконец, большое значение для уяснения эстетических позиций Радищева имеет его философский трактат «О человеке, о его смертности и бессмертии» (написан в Илимске и опубликован после смерти автора в 1809 г.).

В Радищеве слились воедино писатель, мыслитель и революционер. Только его творчество

вполне отразило социальный опыт XVIII века. Радищев далеко уклонялся от собственно литературной критики, но уклонялся в сторону тех важных общих, политических и философских проблем, без которых не может существовать и критика. Его значение не в разработке каких-либо отдельных разделов критики, а в разработке ее общетеоретических предпосылок.

Радищев глубоко понимал природу духовного. Он объяснял происхождение логических категорий результатами практической деятельности людей, условиями их общественной жизни.

Как и все просветители XVIII века, Радищев в воспитании человека придавал важную роль среде. Он умел делать из этого положения подлинно революционные выводы. Несправедливые законоположения искажают натуру человека, влияют на его нрав и умственные силы.

Нет ничего вреднее, говорил Радищев в главе «Торжок», чем «опека» над мыслью, «откупы в помышлениях». Какой-нибудь исполненный духа раболепия перед властью «мундирный цензор», «один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума». Однако литературные вкусы Радищева далеко не во всем были столь же передовыми, как философские и политические взгляды.

В главе «Тверь» Радищев в форме разговора двух проезжих весьма непоследовательно обсуждает препятствия, мешающие успешному развитию русской поэзии. Эти препятствия, как оказывается, создают не только политическая среда, цензура, но и «авторитеты», такие, как Ломоносов и отчасти Тредиаковский, Сумароков.

Они слишком канонизировали ямб, рифму и своим авторитетом якобы накинули на поэзию «узду великого примера», мешающего увидеть возможности гекзаметра, безрифменного стиха. Но что же это были бы за перспективы? Вряд ли предлагаемые Александром Николаевичем Радищевым эксперименты могли заменить уже состоявшиеся победы ямба, достигнутую относительную легкость языка.

Обновлять надо было содержание и совершенствовать при этом форму. В противоречии со своими же заявлениями Радищев тут же предложил образец «новомодной» поэзии — оду «Вольность». Но она как раз написана традиционными звучными ямбами, с рифмой, и ее новаторство заключалось в необычности темы. Из-за одного только названия, как горестно заявлял ее автор, ему отказали в издании этого произведения…

Что же касается предложения Радищева даже фактурой затрудненного стиха изобразить «трудности самого действия», т. е. борьбы за политическую свободу, то оно вело только к дисгармоничным стихам, вроде такого: «Во свет рабства тьму претвори». Напрасно автор не согласился с теми, кто говорил ему откровенно, что подобный стих «очень туг и труден».

Радищев хотел сохранить в поэзии высокий одический стиль, придав ему гражданское звучание. Пушкинская «Вольность» (1817) также написана ямбами и с рифмой, но без нарочитой затрудненности стиха. Вряд ли следовало переводить всю русскую поэзию на гекзаметры («дактилохореические шестистопы»). Но это еще не значило, что вовсе не надо было заниматься разработкой русского гекзаметра.

Он был нужен хотя бы для переводов Гомера и других классических авторов. И в этом отношении опыт Тредиаковского, автора «Тилемахиды», «на что-нибудь годился», как говорится в подзаголовке вступительного раздела радищевской статьи «Памятник дактилохореическому витязю». Радищев выступает против укоренившегося предубеждения относительно Тредиаковского. Тредиаковский «не дактилями смешон», но «несчастие его было то, что он, будучи муж ученый, вкуса не имел».

Однако он хорошо понимал, что такое русское стихосложение. Радищев приводит много примеров удачных, звонких, полногласных гекзаметров у Тредиаковского.

Идею Тредиаковского разработать русский гекзаметр, «высокий» размер Радищев считал плодотворной и перспективной. В этом и заключается сущность его «памятника» не совсем удачливому «витязю» Тредиаковскому, начинавшему пролагать путь дактилохореическому размеру в русской поэзии и нуждавшемуся в апологии.

Пушкин, как известно, также высоко ценил филологические и стиховедческие занятия Тредиаковского. Радищев обращается и к той стороне «Тилемахиды», которая, по его мнению, «ни на что не годится». В произведении много манерной нравоучительности, и это сближает его с сентимен-талистским «романом воспитания», каков, например, «Эмиль» Руссо.

И Радищев не щадит «Тилемахиду» и «Эмиля».

Радищев пародирует «Тилемахиду» и «роман воспитания» в духе новиковско-крыловского и фонвизинского травестирова-ния, снижая высокопарные воспитательные сентенции менторов низкими истинами живой действительности, которые ему гораздо дороже. Тут он выступает, как и Новиков, Крылов, Фонвизин, сатириком. «Слово о Ломоносове» является не только заключительным аккордом «Путешествия из Петербурга в Москву», но и выдающимся произведением Радищева-критика. В «Слове…» глубоко проанализирована проблема роли гения в поступательном развитии литературы.

Радищев «соплетает» «насадителю российского слова» гражданский «венец», а не тот, которым обычно награждали «раболепствующих» перед властью: «…доколе слово российское ударять будет слух, ты жив будешь и не умрешь». Заслуги Ломоносова перед русской литературой «многообразны». В великих «благогласных» одах Ломоносова каждый может позавидовать прелестным картинам народного спокойствия и тишины, «сей сильной ограды градов и сел». После Ломоносова много людей сможет прославиться, «но ты был первый».

Слава Ломоносова «есть слава вождя». И еще не было достойного последователя Ломоносова в «витийстве гражданском».

Тем более строгим должен быть суд над некоторыми слабыми сторонами творчества Ломоносова. До Радищева не всякий мог это сделать. Радищев бросает резкий упрек Ломоносову: «…ты льстил похвалою в стихах Елисавете».

Как бы хотел Радищев простить это Ломоносову ради великой склонности его души к благодеяниям, но зачем же «уязвлять истину и потомство»: они не простят, если покривить душой. Велика заслуга гения, но есть высший суд, суд народа и времени: «Истина есть высшее для нас божество…» Можно найти и другие недостатки у Ломоносова: он прошел мимо драматургии, «томился в эпопее», чужд был в стихах «чувствительности», не всегда был проницателен в суждениях и «в самых одах своих вмещал иногда более слов, нежели мыслей». Но «тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первый виновник в приобретении славы, хотя бы он войти во храм не мог». «В стезе российской словесности Ломоносов есть первый».

За этими оценками Радищева проглядывала уже новая, его собственная, более последовательная программа. На революционном пути служения русской литературе первым был сам Радищев.


Литературно-критическое наследие Радищева