Взрослым о детях или детям о взрослых?
Навстречу школьным стандартам, убегая от них
«- Скажите, пожалуйста, Лев Николаевич, в каком возрасте можно дать детям ваше «Детство»?
— Да ни в каком.
— Как ни в каком?!
— По-моему, так. «Детство и отрочество» не думаю, чтобы было полезно детям. Вот » Кавказский пленник«, — вдруг особенно оживившись, сказал Толстой, — » Жилин и Костылин» — вот это я люблю. Это дело другое. «Кавказский пленник» можно дать детям, и они любят его» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1955.
Т.
Кто знает, замечают ли составители школьных «стандартов образования», что сам Толстой не предлагал детям чтение своей автобиографической трилогии, или просто не знают об этом, но как бы то ни было, заметим: трилогия Толстого, равно и почти все его творчество до «Войны и мира», принадлежит к числу так называемых инициационных текстов, в значительной мере несущих серьезную мифопоэтическую нагрузку. «Детство», кроме того, является таким текстом вдвойне, ибо это дебют Толстого в большой литературе.
Несмотря на то, что отрывки из трилогии традиционно помещались в школьных хрестоматиях
«Приспособить» произведение для обсуждения в среднем звене общеобразовательной школы непросто. Во-первых, в трилогии большое место (как и всегда в инициационных текстах) занимает тема смерти. Герой проходит испытание смертью и наблюдает отношение к ней окружающих.
Во-вторых, инициационными мотивами являются первые опыты отношения к женщине (именно поэтому текст сопротивляется исключению этих глав и переработке для детей), пристальное внимание автора к взаимоотношениям героя с разного рода наставниками (от Карла Иваныча до экзаменаторов в университете), подробное описание экзаменов (в «Юности») и, наконец, очень важные моменты в описании отца, который зачастую оказывается гонителем героя в инициационных сюжетах. Следует отметить также, что и сказочно-мифологический мотив мачехи играет не последнюю роль в трилогии.
Постинициационный новый статус героя или ощущение себя полноправным членом нового общества также реализованы во многих главах, особенно в рассказах о поступлении в университет, о новых знакомых, о светских визитах.
Некоторые главы в повести «Юность» даже имеют названия, как бы намекающие на обряд инициации: «Правила», «Я большой», «Новые товарищи», «Я ознакомливаюсь», «Я проваливаюсь», в название нескольких глав входит слово «экзамен». При этом становится ясно, что настоящее взросление героя только начинается с последней главы («Я проваливаюсь»), что не столько аккуратные «правила» в разлинованной тетрадке, сколько «минута раскаяния и морального порыва» по-настоящему возвышает героя. Недаром моральный подъем сопровождается красноречивой деталью: «Я… вдруг вскочил, взбежал наверх…» «Провалу» на экзамене и «окончательной погибели» (с точки зрения «комильфотности» и обыденного сознания) противостоят подъем и возрождение (с точки зрения «нравственного чувства» и «диалектики души»).
Поэтому трилогия завершается намеком на «более счастливую» следующую половину юности.
В сущности, европейский Роман воспитания примыкает к инициационным текстам, но ни столь любимый Толстым Руссо, ни Гете не открыли и не соединили с ним «диалектику души». Именно «Детство», «Отрочество» и военные рассказы Толстого стали предметом знаменитого разбора Чернышевского, в котором критик указал на «диалектику души» и «чистоту нравственного чувства» как на самые «существенные черты» таланта молодого писателя. В годы создания трилогии наиболее близким себе Толстой ощущал Стерна, произведения которого романами воспитания, конечно, не считаются, но в них есть роднящая их с трилогией Толстого черта. «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» — это рассказ взрослого человека о ребенке, но не в форме воспоминаний, а в форме чуть ли не протокольной фиксации (причем для Стерна это еще более характерно, чем для Толстого) чувств и событий, даже мельчайших.
Один из основных образов в творчестве Толстого — паутина любви — навеян чтением Стерна (14 апреля 1852 года Толстой записывает в дневник слова Стерна: «Если природа так сплела свою паутину доброты, что некоторые нити любви и некоторые нити вожделения вплетены в один и тот же кусок, следует ли разрушать весь кусок, выдергивая эти нити?»). «Раскидывать на все стороны паутину любви» хотелось бы Оленину в повести Толстого «Казаки»; ключевым образом является «паутина любви» в «Войне и мире».
Перед чтением повестей учитель может объяснить детям смысл некоторых глав как сходных с сюжетом волшебной сказки, например «Мазурка», «После мазурки» (в «Детстве»), «Единица», «Ключик», «Мечты» (в «Отрочестве»). Есть в классе один-два ученика, которые прочитают повести «Детство» и «Отрочество» так, как будто это написано о них. Ради этих одного-двух и будет стараться учитель. Толстой вообще писал трилогию о том, как ребенок и потом юноша открывает для себя всю бездну человеческого страдания.
Сам автор ребенком был необычным, рано потерявшим и отца, и мать, рано осознавшим, что «жизнь не игрушка, а трудное дело» («Воспоминания»). Отсюда такая потребность кого-то любить, прислониться к кому-то душой, отдать кому-то любовь, переполнявшую его сердце, и получить хоть малую толику понимания взамен. Отсюда благоговение перед памятью матери и преклонение перед самоотверженностью «тетеньки», Татьяны Александровны Ергольской. Может быть, трилогия — самое «достоевское» произведение из всего написанного Толстым.
Недаром в «Дневнике писателя» Достоевский особо отмечает главу «Мечты» из «Отрочества»: «Помните ли вы «Детство и отрочество» графа Толстого? Там есть один мальчик, герой всей поэмы. Но это не простой мальчик, не как другие Дети, не как брат его Володя.
Ему всего каких-нибудь лет двенадцать, а в голову и в сердце его уже заходят мысли и чувства не такие, как у его сверстников… Чрезвычайно серьезный психологический этюд над детской душой, удивительно написанный…» («Дневник писателя», 1877, январь. Гл.
5).
Возмужавший, прошедший Крымскую войну и обретший надежду в создании новой религии, Толстой после трилогии, «Севастопольских рассказов» и «Казаков» стал другим. Написав свои инициационные тексты, отрепетировав смерть и модель собственного поведения перед ее лицом, он стал готов к «Войне и миру», он приобрел бесстрашие и твердую нравственную опору. Но до этого надо было пройти «пустыню», как он сам выражался, отрочества и одинокой юности. «Пустыня», кстати, тоже связана с мифопоэтическими инициационными мотивами. Это не обязательно бесплодная песчаная равнина, это может быть и лес, и неведомая гора — словом, место искушений, испытаний и прохождения инициационных обрядов в мифе, сказке, рыцарском романе.
Это место искушения Христа в Новом Завете, место свидания с Серафимом в пушкинском «Пророке» и так далее. Отсюда заточение в чулане («Отрочество»), неуместное любопытство и почти сказочное нарушение запрета (глава «Ключик»), мечты о смерти (глава «Мечты» в «Отрочестве») как отражение смысла инициационного обряда: противостояние смерти и испытания в царстве мертвых. Отметим также мотив так называемого «юниората» (выбор именно младшего в роду в качестве героя) — Николенька Иртеньев именно младший брат, Володя — старший.
Посещение царства мертвых (тридевятого) так же характерно для сказочных сюжетов, как и юниорат.
Вставной рассказ неудачника Карла Ивановича (старшего в своей семье) о полных злоключений годах возмужания — перекличка с испытаниями Николеньки и удвоение инициационного звучания текста.
Если чтение глав из повести «Юность» переносить в 7-8-е классы, то чувство цельности трилогии и основная мысль об инициационном тексте может, конечно, нарушиться. Это плохо, зато для более старших ребят откроется возможность сравнить трилогию Толстого с другими подобными текстами, например повестью Сэлинджера «Над пропастью во ржи», популярной у нас прежде, а сейчас, кажется, подзабытой. Кроме того, такие психологические шедевры Сэлинджера, как повести «Фрэнни» и «Зуи», тоже могут послужить материалом для разговора и сравнения.
Притом, наверное, чем меньше «разжевывает» учитель, тем лучше. Если понравится, ребята будут раздумывать над прочитанным сами. Главное — вовремя задать вопросы или указать детали для размышления.
Конечно, творчество Сэлинджера — сложная вещь, но и Толстой с его психологической изощренностью далеко не упрощает внутренний мир подростка и юноши. К тому же оба произведения написаны не для детей и не для юношества, а для взрослых.
Материал для сравнения и вопросы к ребятам
Танатосные мотивы в повестях Толстого и Сэлинджера. (Тема смерти в трилогии Толстого как часть инициационного сюжета. Смерть матушки и Натальи Савишны. Роль мотива смерти — воспоминания об Алли, упоминание о благотворительности гробовщика в гл. 3, навязчивые мечты о реакции родственников на собственные похороны, рассматривание могильных плит в музее и так далее — в повести Сэлинджера «Над пропастью во ржи»).
Присутствие мысли о смерти как контрастный фон для образа пошлости и суеты в повестях Толстого и Сэлинджера. Образы наставников в повестях Толстого и Сэлинджера. Карл Иванович и «старик Спенсер». Какие нравственные качества нужны педагогу, с вашей точки зрения?
Почему в повестях о становлении личности и об учении нет образа любимого учителя? «Я» и мои братья и сестры. Любочка и Катенька у Толстого в сравнении с Фиби («Над пропастью во ржи»). Значение образа Володи в толстовской трилогии и «внесценического» образа Д. Б. у Сэлинджера. 4. Николенька и его товарищи по университету.
Дмитрий Нехлюдов в роли задушевного друга. Был ли задушевный друг у сэлинджеровского Холдена? Холден и мистер Антолини.
Холден и его школьные товарищи. «Конечно, сразу было видно, что он образованный и все такое, но мозгов у него определенно не хватало». Кому принадлежит эта фраза? (Холдену — «Над пропастью во ржи», гл. 24). Найдите в гл.
29 «Юности» описание «понимания». Почему автор отмечает, что Дмитрий, самый умный из его друзей, был «туп» на «понимание»? Мотив пропасти и провала и его роль в обоих произведениях.
Провал Николеньки на экзамене и исключение из школы Холдена.
Роль мотива тумана в финале «Юности» и дыма, дурноты («Дым застилает глаза») в финале «Над пропастью во ржи». Средства создания образа рассказчика (и главного героя) в толстовском и сэлинджеровском произведениях. Мера искренности того и другого.
Сопоставьте последние фразы повести Сэлинджера («Странная штука. И вы лучше тоже никому ничего не рассказывайте. А то расскажете про всех — и вам без них станет скучно») со словами в гл.
22 «Юности»: «И странно, что как только я рассказал подробно про всю силу своего чувства, так в то же мгновение я почувствовал, как чувство это стало уменьшаться».
Философ Н. Ф. Федоров сказал о Толстом: «Что он делал, создавая «Войну и мир», как не воссоздавал, воскрешал своих предков, хотя лишь мнимо, а не действительно». В еще большей степени это суждение справедливо по отношению к автобиографической трилогии. Современный комментарий к новому собранию сочинений Толстого утверждает: «Н. Ф. Федоров в конце жизни свидетельствовал, что идея его «учения о воскрешении» возникла в начале 1850-х годов и внутренне связана с трилогией, где Толстой «оплакивает утрату детства»» (т.
1, с. 466). Как видим, и оплакивание «утраты детства», и своеобразный культ предков согласуются с инициационным значением трилогии.