Тоска белого камня

О поэзии Иннокентия Анненского

Кто знает, что чувствует камень и чувствует ли он вообще? Философ Тейяр де Шарден высказал предположение, что в неорганической материи есть задатки органической и со временем она обретет способность мыслить и чувствовать. Но это если и случится когда-нибудь, то слишком нескоро, чтобы об этом всерьез задумываться. Кому, глядя на камень, придет в голову задаться подобным вопросом?

Только поэт, заглянув в собственную душу, способен ощутить ее связь со случайно встреченным на дороге камнем, увидеть в нем,

как в зеркале, отраженье своей тоски.

Тоска — это не печаль, не сплин, не скука, не горечь, не грусть. Тоска — слово, не имеющее аналога в других европейских языках. Пожалуй, можно сказать, что это понятие чисто русское и явление, свойственное характеру замкнутому, одинокому, склонному к рефлексии и уязвимому. Это любимое слово Анненского. «Тоска вокзала», «Тоска кануна», «Тоска припоминания», «Тоска мимолетности»…

Эти названия его стихотворений окликают всем понятные душевные состояния, но «Тоска сада», «Тоска отшумевшей грозы», «Тоска маятника», «Тоска синевы»

и «Тоска белого камня» говорят о чем-то таком не общем, что не сразу и не в каждом читателе найдет отклик. Особый звук поэзии Анненского связан с тонкими и неуловимыми впечатлениями, звук щемящий и тихий, его можно услышать сочувствующей, родственной душой.

Таких душ немного.

Анненский — единственный из великих, чья печальная судьба целиком лежит на совести современников, собратьев по перу, а не государственной машины. Более того, его посмертная известность неизмеримо меньше заслуженной им славы родоначальника новой поэзии ХХ века, кем он в действительности был. Наши лучшие поэты — Мандельштам, Пастернак, Ахматова и даже Цветаева и Маяковский учились у него, испытали его влияние. «Родная тень в кочующих толпах» на вокзале в стихах Мандельштама — это Анненский (он умер на ступенях Царскосельского вокзала). Ахматова назвала его учителем (стихотворение «Учитель»).

Между тем даже среди любителей поэзии немногие вспомнят его имя, перечисляя своих кумиров. Зато из Анненского нельзя сделать генерала от поэзии, как это нередко случалось в юбилейные даты с нашими гениями. Есть такие скрытые достоинства, которые не поддаются громкоголосым восхвалениям.

Баллада

День был ранний и молочно-парный,
Скоро в путь, поклажу прикрутили…
На шоссе перед запряжкой парной
Фонари, мигая закоптили.

Позади лишь вымершая дача…
Желтая и скользкая… С балкона
Холст повис, ненужный там… но спешно,
Оборвав, сломали георгины.

«Во блаженном…» И качнулись клячи:
Маскарад печалей их измаял…
Желтый пес у разоренной дачи
Бил хвостом по ельнику и лаял…

Но сейчас же, вытянувши лапы,
На песке разлегся, как в постели…
Только мы, как сняли в страхе шляпы —
Так надеть их больше и не смели.

…Будь ты проклята, левкоем и фенолом
Равнодушно дышащая Дама!
Захочу — так сам тобой я буду…
— Захоти, попробуй! — шепчет Дама.

Посылка

Вам я шлю стихи мои, когда-то
Их вдали игравшие солдаты!
Только ваши, без четверостиший,
Пели трубы горестней и тише…

Сюжет этого стихотворения — похороны (вероятно, в Царском Селе). Как видны все подробности печальных обстоятельств! Этот туманный, пропитанный влагой день, коптящие фонари, холст, свисавший с балкона, возможно, для того, чтобы спустить со второго этажа гроб, не помещавшийся на узкой деревянной лестнице, сломанные георгины, пес с бьющим по ельнику хвостом, покачнувшиеся клячи… «Маскарад печалей их измаял»!

Какое деятельное и согретое сердечным теплом внимание надо иметь, чтобы в этой ситуации заметить и вздрогнувших при звуке оркестра лошадей, и в страхе снятые, да так и не надетые шляпы… Редкое и выразительное слово «измаял» и необычное в отношении похоронного обряда — «маскарад». Как привыкнуть к существованию смерти, к смирению перед ней, к которому склоняет обряд? Стихи выражают растерянность, непонимание, неприятие обыденности происходящего.

А эта мысленная раздраженная перепалка со смертью-«Дамой» — раздраженная и скорбно-бессильная! Пятая выделенная строфа, названная «посылкой», обращена к солдатам военного оркестра и говорит о невозможности передать словами горестное чувство. Оно действительно звучит в этих стихах не столько в значениях слов, сколько в мелодии фраз, то и дело прерываемых многоточием.

Десять раз на протяжении шести строф стихи прерываются многоточием! Какая глубокая печаль! С примесью горькой иронии.

Безнадежная.

В этом стихотворении можно увидеть все то новое, что внес Анненский в русскую поэзию. Лирика XIX века не знала такого множества обычных, бытовых предметов. С Анненским в русскую поэзию вошли самые прозаические вещественные детали, знакомые читателям лишь по реалистической, психологической прозе: В котомке полено, полумертвые мухи на забитом киоске, пролитая известка, кольчатый пояс, в прошивках красная думочка, калоши, будильник, дам­ская сумочка без замка и т. д. В урбанистических стихах его современников (у Брюсова, например) детализация городского пейзажа дается описательно.

У Анненского предметы служат знаками душевных событий. «Эту ночь я помню в давней грезе, // Но не я томился и желал: // Сквозь фонарь, забытый на березе, // Талый воск и плакал и пылал». Предметы одушевлены, они «становятся ландшафтом души и ее подобием» (Л. Я. Гинзбург). «Лишь шарманку старую знобит, // И она в закатном мленьи мая // Все никак не смелет злых обид, // Цепкий вал кружа и нажимая. // И никак, цепляясь, не поймет // Этот вал, что ни к чему работа, // Что обида старости растет // На шипах от муки поворота».

Сам изображенный здесь механический процесс становится образом протяженной, материализованной муки.

Вещи у Анненского могут быть названы символами, но в то же время они остаются конкретными реалиями материального мира. В этом его существенное отличие от символистов. В этом его открытие, которым воспользовались акмеисты. Есть такой психологический закон: эмоции человека окрашивают окружающую обстановку и ассоциируются с оказавшимися рядом предметами, попирая причинно-следственные связи: чем ничтожней, пустячней случайный предмет внимания, тем ярче он способен передать сцепленное с ним чувство.

Лирический герой Анненского одиноко живет среди природы, «кем-то больно и бесцельно сцепленной с его существованием», как им самим было сказано. Это болезненное сцепление — основной мотив его лирики. «Не за Бога в раздумье на камне, // Мне за камень, им найденный, больно». Удивительно — не правда ли? — и необычно это чувство.

А в последней строфе этого стихотворения об Офелии сказано: «И не горе безумной, а ива // Пробуждает на сердце унылость, // Потому что она, терпеливо // Это горе качая… сломилась».

Рассказывая в другой своей балладе — «То было на Валлен-Коски» — о хмуром утре на берегу реки Вуоксы, где «чухонец» в качестве развлекательного аттракциона (за полтину) бросал в водопад «куклу», чучело человека, поэт говорит: «Бывает такое небо, // Такая игра лучей, // Что сердцу обида куклы // Обиды своей жалчей. // Как листья, тогда мы чутки: // Нам камень седой, ожив, // Стал другом, а голос друга, // Как детская скрипка, фальшив». Да, бывает такое состояние, когда нервы напряжены и отзываются на мелкие, попутные раздражители, а реальность кажется какой-то ненастоящей. Кто этого не испытывал?

Но, испытывая, вряд ли осознавал. «Тем-то и отличается поэтическое словосочетание от обыденного, — говорит Анненский, — что иногда какой-нибудь стих задевает в вашем чув­ствилище такие струны, о которых вы и думать позабыли».

Анненский — поэт таких тонких ощущений, таких едва заметных, зыбких, летучих оттенков чувств, которые обычно проскальзывают мимо внимания, ничуть не становясь от этого менее чувствительными, менее болезненными или прекрасными. Сюжеты его стихотворений посвящены сложным, промежуточным, скользящим состояниям души, когда «нас тянет сердца глубина, // а голос собственный пугает…» Они не поддаются именованию словом — так хрупки. И поэт предпочитает оставлять их неназванными, лишь намеком дает понять их и почувствовать.

Его любимые определения — указательные местоимения: Так, такой, такая… «С тенью тень там так мягко слилась, // Там бывает такая минута, // Что лучами незримыми глаз // Мы уходим друг в друга как будто». Характерны его сдвоенные эпитеты: Молочно-парный, серебристо-светла, бумажно-бледна, бледно-желты, уныло-знакомей, мутно-лунны, банально-пестрой и т. д. Так живописцы смешивают на палитре краски, чтобы получить новый оттенок цвета.

Тоска, томление, безнадежность… Надо сказать, что в этих чувствах, созвучных его натуре и судьбе, он умел находить грустное, поэтическое утешение. Может быть потому, что давал им жизнь в своих стихах. Не крупноблочным, всем известным, а их младшим братьям — теням и оттенкам.

Если сравнить печаль Анненского с пушкинской (светлой) или лермонтовской (более открытой, звонкой), можно увидеть, что у Анненского она имеет другой характер; в ней проступает сомнение и сочувствие, и есть в ней оттенок недоумения. Вообще, стихи имеют дополнительную возможность выразить внутреннее состояние, оно выражается в звучании, в мелодике стиха, и звук, который внес Анненский в русскую поэзию, узнается мгновенно, из тысячи строк, он особенный. Эти его многоточия и вопросы, вопросы: «Неправда ль, больше никогда // Мы не расстанемся?

Довольно?..»; «Разве б петь, кружась, он перестал // Оттого, что петь нельзя, не мучась?»; «Или сад был одно мечтанье // Лунной ночи, лунной ночи мая?»; «Иль в миге встречи нет разлуки, // Иль фальши нет в эмфазе слов?».

Лирическому герою Анненского чужда всякая поза, театральность, декоративность. Это человек своего времени, интеллигент, современник Чехова и Толстого, живущий напряженной интеллектуальной жизнью, внимательный к нуждам Другого, ближнего. Религиозным человеком Анненский не был, но проблемы нравственности его волновали не менее остро, чем, например, Достоевского, о котором он сказал: «В нем совесть сделалась пророком и поэтом». Все, что сказано Анненским в четверостишии «К портрету Достоевского», можно отнести к нему самому: «Но что для нас теперь сияет мягким светом, // То было для него мучительным огнем».

Так же, как Достоевский (и как Некрасов), он отзывался на злободневные политические события и не проходил мимо несчастий, с которыми сталкивал случай. Гражданские мотивы приобретали в его стихах неповторимое, только ему свойственное звучание. Таковы «Старые эстонки» — стихотворение, написанное по поводу расстрела эстонских рабочих в октябре 1905 года. «…Сыновей ваших… я ж не казнил их… // Я, напротив, я очень жалел их, // Прочитав в сердобольных газетах, // Про себя я молился за смелых, // И священник был в ярких глазетах. // Затрясли головами эстонки. // «Ты жалел их… На что ж твоя жалость, // Если пальцы руки твоей тонки, // И ни разу она не сжималась? // Спите крепко, палач с палачихой! // Улыбайтесь друг другу любовней! // Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий, // В целом мире тебя нет виновней!»»

Основные эмоции, вызываемые трагедийным искусством, по Аристотелю, это — фобос и элеос (сострадание, жалость). Этими эмоциями проникнута вся лирика Анненского. Мучительный трагизм жизни Анненский ощущал с тем большей и поражающей остротой, что трагическое восприятие окрашивало красоту мира, красоту, к которой поэт был так восприимчив («У Анненского в трауре весна» — сказано в стихах Кушнера). Старая шарманка, маятник часов, «бабочка газа» рассказывают нам о тоске (любимое слово), об обиде (любимое слово), о мучительной любви, обо всем, к чему лежит душа и чему не суждено сбыться, о невозможном.

В конце концов, сама любовь поэта становится любовью ко всему невозможному, недоступному, невозвратимому, неисповедимому. «Я так люблю осенние утра // За нежную невозвратимость ласки!» Не за ласку и нежность — за их невозвратимость.

В кабинете поэта в кипарисовом ларце лежали неопубликованные стихи (их опубликует посмертно его сын, дав название сборнику «Кипарисовый ларец»), среди множества других было одно, самое любимое — «Невозможно», и поэт говорил, что в коробке, «кроме «Невозможно» в разных вариациях», ничего больше нет. Это слово было камертоном к его жизни, оно звучало тоской о «смертном недоборе» и вместе с тем странным символом утешения. «Есть слова — их дыханье, что цвет, // Так же нежно и бело-тревожно, // Но меж них ни печальнее нет, // Ни неж­нее тебя, Невозможно «. Кончается стихотворение строкой: «Но люблю я одно — Невозможно «. Есть своя особенная прелесть в печали, с которой человек накрепко сроднился. Расстаться с этой печалью — все равно что расстаться с собственной душой.

А если он сумел придать ей неповторимое лицо, значит, ее прелесть станет очевидной, будет признана, ее почувствуют и ею будут утешаться другие.

Ему не хватало любви и домашнего тепла. «Мне нужен талый снег под желтизной огня, // сквозь потное стекло светящего устало, // И чтобы прядь волос так близко от меня, // Так близко от меня, развившись, трепетала». Сколь о многом говорит это дважды повторенное «так близко от меня»!

В письме к Волошину Анненский написал: «Самое Страшное И Властное Слово, то есть самое загадочное — Может быть именно слово — будничное» . Простые и даже просторечные выражения у него становятся загадочными. Возможно, в силу их психологической достоверности. «Господи, я и не знал, до чего // Она некрасива…» — говорит он о любимой женщине в момент тягостного расставания. Не боится заметить искаженные страданием черты и сказать об этом. Или вот еще такое признание: «Я люблю, когда в доме есть Дети // И когда по ночам они плачут».

Детский плач — признак домашнего уюта.

Поистине невероятное преображение обыденной жизни происходит в его лирике. Это он научил последующих поэтов чувствовать тоску камня, различать оттенки чувств и находить счастье даже в мокром асфальте.

И в мокром асфальте поэт
Захочет, так счастье находит.


Тоска белого камня