Зачаровавший слух
Если бы при немце мы произнесли фамилию Гейне, то, скорее всего, он бы нас не понял. Потому что вместо узко-жесткого “Ге” (к тому же двойного – Генрих Гейне; Heinrich Heine), по-немецки звучит легкое, как облачко, открыто-воздушное “ха” – Хайнэ (опять же двойное – Хайнрихь Хайнэ). Нет, по-русски невозможно представить эту воздушность даже и в таком варианте, поскольку начальное немецкое “х” почти неосязаемо для слуха – лишь легкое придыхание, не звук, а его тень…
Хайнэ… Хайнрихь Хайнэ…
Поэт, зачаровавший собой
Так определил сущность любви и ревности острослов Гейне.
Срывающийся с губ легкий вздох – Хайнэ – пусть не обманет наш слух. На долю этого человека выпали гонения на родине, эмиграция, тяжелая болезнь, мучившая позвоночными болями в течение многих лет и уложившая его в “матрацную могилу”, относительно ранняя (в 59 лет) кончина. И после смерти испытания продолжатся: в годы разгула национал-социализма его книги будут сжигать в Германии на кострах – еврейскому писателю не место в Третьем рейхе. Но рукописи, как известно, не горят (а напечатанные миллионными тиражами книги и подавно), пророки возвращаются в отечество, а недуги, даже и смертные, как правило, отступают от поэта, “лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется”.
Так и Гейне, поднявшись над болями и бедами своего века и веков последующих, “жемчужиной блестит, сияет, как алмаз, живей, чем все певцы, льстецы и краснобаи”.
Родившийся в Германии, значительную часть жизни проведший во Франции и там же похороненный, Гейне на удивление оказался близок именно русским. Эту особенность специально подметил Иннокентий Анненский: “Если есть – не решаюсь сказать народ, но общество – интеллигенция, – которой Гейне, действительно, близок по духу и у которой нет, да и не может быть с ним никаких политических счетов, – так это, кажется, только мы, русские. Особенно в шестидесятые годы и в начале семидесятых мы любили Гейне, пожалуй, больше собственных стихотворцев.
Кто из поэтов наших, начиная с Лермонтова, не переводил Гейне (Майков, Фет, Алексей Толстой)?.. Правда, русские всегда понимали Гейне своеобразно, но что мы не только чувствовали его обаяние, а провидели его правду лучше других народностей, – это не подлежит сомнению”.
Чем же он оказался близок и дорог именно нам? И почему – именно он? С одной стороны, по мысли Анненского, “русскому сердцу как-то трогательно близко все гонимое, злополучное и страдающее”, а с другой – в Гейне нет “классической застылости”, которой отмечено творчество многих великих немцев (включая и Гете).
Гейне настолько разнообразен, изобилен, порывист, как-то даже раздерган, распахнут, что свести его к четким и удобным формулировкам не получается.
Посмотрите, например на две стихотворные вариации на тему “вчера” и “сегодня”. Между ними бездна – как будто написано двумя разными людьми. Вот первая вариация.
Море счастья омрачив,
Поднялся туман похмелья,
От вчерашнего веселья
Я сегодня еле жив.
Стал полынью сладкий ром,
Помутился мозг горячий,
Визг кошачий, скреб собачий
Мучат сердце с животом.
(“Похмелье”; перевод Л. Гинзбурга)
А вот – вторая:
В лучах удачи еще вчера
Кружилась беспечная мошкара.
Друзьями всегда был полон Дом,
И смех не смолкал за моим столом.
Я с первым встречным, как с братом,
Делился последним дукатом.
Но вот за удачей захлопнулась дверь,
И нет ни гроша у меня теперь,
И в долгие зимние вечера
Не кружит беспечная мошкара.
А тут и друзья понемногу
Ко мне позабыли дорогу.
С тех пор неотступно сиделкой ночной
Забота склоняется надо мной.
Черный чепец и белый капот,
В руке табакерка.
Всю ночь напролет.
Старуха, трясясь над постелью,
К проклятому тянется зелью.
Мне снится порой: возвратились они,
Удача и теплые майские дни.
Вновь кружатся мошки у фонаря.
Мгновенье – и мыльного нет пузыря!
Скрипит табакерка, старуха
Чихает у самого уха.
(“Госпожа Забота”;перевод Л. Пеньковского)
Гейне умел быть разным. Говоря о любви, он то хочет “сделаться скамейкой под ногами своей милой” или “подушкой, куда она втыкает свои булавки”, то вдруг пишет свое любовное признание “по темному небу ночи самой высокой елью, которую, сорвав с корней, зажигает в огнедышащей пасти Этны”. Как точно подметил Анненский, “Гейне словно боится оставить вас долго под обаянием одной картины; он будто не хочет, чтобы вы усомнились хоть минуту в быстроте и свежести его крыльев”. Поэтому у него такое изобилие сюжетов (от исторических до современных), такое многоцветье жанров (от баллад до “маленьких, но таких законченных пьес – перлов, сжавших в один миг, в один вздох целую гамму ощущений, в падающей капле отразивших целый душевный мир”), такая палитра интонаций (от язвительно-сатирической до интимно-лирической).
Но везде и всегда, и в поэзии и в прозе, он оставался напряженно мыслящим человеком. И эта пульсация мысли притягивает к его поэзии не меньше, чем другие ее качества. “В сущности, Гейне никогда не был весел, – пишет о нем Анненский. – Правда, он легко хмелел от страсти и самую скорбь свою называл не раз ликующей. Правда и то, что сердце его отдавалось бурно и безраздельно.
Но мысль – эта оса иронии – была у него всегда на страже, и не раз впускала она свое жало в губы, раскрывшиеся для веселого смеха, или в щеку, по которой готова была скатиться бессильная слеза мелодрамы”.
“Мы любили Гейне, пожалуй, больше собственных стихотворцев…” Эта благословенная пора прошла. Мы, нынешние, знаем Гейне разве что по Лорелее и по лермонтовскому “На севере диком”. Между тем в его поэтических россыпях есть столько непрочитанных шедевров, что, открыв томик стихов Гейне, диву даешься, как ты мог не прочитать со своими учениками это… и это… и еще вот это… Какая прелестная, иронично выписанная сценка:
За столиком чайным в гостиной
Спор о любви зашел.
Изысканны были мужчины,
Чувствителен нежный пол.
“Любить платонически надо!” –
Советник изрек приговор,
И был ему тут же наградой
Супруги насмешливый взор.
Священник заметил: “Любовью,
Пока ее пыл не иссяк,
Мы вред причиняем здоровью”.
Девица спросила: “Как так?”
“Любовь – это страсть роковая!” –
Графиня произнесла
И чашку горячего чая
Барону, вздохнув, подала.
Тебя за столом не хватало.
А ты бы, мой милый друг,
Верней о любви рассказала,
Чем весь этот избранный круг.
(Перевод С. Маршака)
И тут же – совсем другой разговор:
Темнеет рампа в час ночной,
И зрители спешат домой.
“Ну как, успех?” – “Неплохо, право:
Я слышал сам, кричали “браво”,
В почтенной публике кругом
Неслись, как шквал, рукоплесканья…”
Теперь же – тих нарядный дом,
Ни света в нем, ни ликованья.
Но – чу! Раздался резкий звук,
Хотя подмостки опустели.
Не порвалась ли где-то вдруг
Одна из струн виолончели?
Но тут в партер из-за кулис,
Шурша, метнулась пара крыс;
И никнет в горьком чаде масла
Фитиль последний, чуть дыша…
А в нем была моя душа.
Тут лампа бедная погасла.
(Перевод И. Елина)
Даже в переводах чувствуется сила подлинника. Если это отражения, то каков же источник света? Право, ради того, чтобы увидеть его, стоит выучить немецкий.
И еще раз, заново открыть для себя поэта с воздушным именем – Хайнриха Хайнэ.