Стихотворение В. В. Маяковского “Послушайте!” в религиозном контексте

В обывательском сознании поэзия В. В. Маяковского и Библия – “две вещи несовместные”. Десятки лет существовало предубеждение, что “лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи” мог обращаться к Священному Писанию только для того, чтобы “противопоставить свое жизнеутверждающее мироощущение мертвым религиозным догмам”, ибо “там, где силен человек, нет места Богу” (10; 128, 90). Снимая с Маяковского “хрестоматийный глянец” официозного, “революционного” поэта, пришло время увидеть в нем глубоко противоречивую

личность, бунтующую против Творца, “всей сердечной мерою” устремленную к некогда утраченной божественной гармонии.

С точки зрения современных исследователей, неотступная “мысль о Боге” (В. Баевский) и “отождествление Господа с одушевленным Космосом” (Т. Скрипка) “сообщают поэзии Маяков­ского значительную глубину” (3, 229). Апеллируя к “живому Богу, поэт посылает ему горькие проклятия за несовершенство мира, порочность людей и их страдания” (3, 229).

Художественный мир Маяковского проникнут чувствами абсурдности существования и вселенской гармонии, богооставленности и богосыновства,

жестокости Творца и всеблагости Спасителя. Лирический герой поэта нередко выступает как новый “блудный сын”, стремящийся возвратиться в лоно Абсолюта, – вечный богоборец и одновременно “может быть, самый красивый из всех… сыновей” Богородицы.

Cреди стихотворений Маяковского, в которых “подспудно разрабатывается христианская, “жертвенная” тема” (8, 64), исследователи, как правило, называют широко известное “Послушайте!” (1914). Стихотворение открывается таинственной картиной зарождающейся звездной ночи:

Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают, –
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – кто-то хочет, чтобы они были?
Значит – кто-то называет эти плевочки
жемчужиной? (1, 60)

Просьба-восклицание, вынесенная в заглавие (“Послушайте!”), и три идущие подряд вопросительные конструкции, выделенные анафорой, говорят о напряженности “внутреннего”, скрытого диалога лирического “я” (которое заменено предельно обобщенным “кто-то”) со Всевышним. Искреннее восхищение героя “звездным ковром” как величественным творением Господа сродни библейскому переживанию универсума: “Когда взираю я на небеса Твои – дело Твоих перстов, на луну и звезды, которые Ты поставил, то, что есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Господи, Боже наш! Как величественно имя Твое по всей земле!”; “Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звезды света”, – восклицает псалмопевец (Пс.

8, 4-5, 10; 148, 3).

Душевно черствые обыватели, “любящие баб да блюда”, “проживающие за оргией оргию” и уже давно погрязшие “в метелях полуденной пыли”, не способны разглядеть в звездном небе ничего, кроме невзрачных “плевочков”. И лишь поэт (тот самый “кто-то”) прозревает в нем чудесные “жемчужины”. Звезда как универсальный символ издавна использовалась в мифологии, Библии и литературе.

В поэзии Ломоносова, Державина, Пушкина, Лермонтова, Тютчева и русских символистов “торжественная” красота звездного неба – это ожившее воплощение божественной благодати, смысла человеческого существования, знамение всесакральности и “гармонии сфер”. В Ветхом Завете “звезда от Иакова” – воплощение Мессии (Числ. 24, 17), в Откровении Иоанна Богослова Искупитель именует себя “звездой светлой и утренней” (Откр. 22, 16).

Вифлеемская звезда возвестила миру о Рождестве Иисуса Христа.

Во многих мифопоэтических системах звезды считаются небесными окнами или входом на небеса (12, 107-108); свечами, которые зажигает сам Вседержитель; душами райских обитателей – младенцев и праведников, взирающих с небес на своих близких. В христианской мистике, которая усвоила гностическое наследие, заветная “жемчужина” отождествляется с евангельской звездой и наделяется дополнительными значениями: это Слово Христово, Царствие Небесное в человеческой душе, непреложная Истина, духовное “сокровище на ниве, сокрытое в смерти” (Я. Беме).

В контексте Маяковского нерукотворная звезда-“жемчужина”, из века в век вспыхивающая “над крышами”, воплощает “несгорающий костер” “немыслимой любви”, “высокую мечту”, благодатный “взгляд Бога на человека” (8, 64), ибо непостижимая “звездность” ночного неба, далекого от человеческой “беззвездной муки”… необходима, как творческий процесс – источник человеческой радости” (9, 411).

Издавна библейская перворожденная Премудрость трактовалась в связи с так называемыми “теологическим” и “космологическим” доказатель­ствами бытия Божия. С точки зрения Книги Прит­чей Соломоновых, разумная соразмерность и “предумышленность” всех элементов мироздания, счаст­ливое согласие человека с природой, безмятежное упоение ею свидетельствуют о премудрости Устроителя и божественном Провидении: “Я, премудрость, обитаю с разумом и ищу рассудительного знания. У меня совет и правда; я – разум, у меня сила.

От века я помазана, от начала, прежде бытия земли. Когда Он уготовлял небеса, я была там” (Притч. 8, 12-27). Лелея в своей душе страстную мечту о небывалом “вочеловечении” всех “уродов и недочеловеков” (М.

Пьяных), которые в отдаленном будущем должны стать “Бога Самого милосердней и лучше”, лирический герой поэта “там, внутри” (Е. Эткинд) остро переживает ситуацию трагической раздвоенности. С одной стороны, он обретает свойства “нового Демона”, “тринадцатого апостола”, “апостола-разрушителя” (А.

Михайлов), отвергающего веру в целесообразность, гармоничность и необходимость “мира-космоса”, созданного Всевышним. С другой стороны – в своем “до края полном” сердце, “надрываясь”, он жаждет открыть Бога,

…боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит –
чтоб обязательно была звезда! –
клянется –
не перенесет эту беззвездную муку!

Как всегда у Маяковского, Всевышний наделен человеческими свойствами: к нему можно опоздать, “ворваться”, герой стихотворения “целует ему жилистую руку” – руку Бога-созидателя, настоящего труженика (2, 140). Ассоциативный образ старца и библейские коннотации “звездной” символики позволяют увидеть в поэте Нового спасителя, обращающегося к Богу-Отцу с просьбой о пока недосягаемой “звезде”, которая нужна ему “не для себя, а для другого, для любого человека, “для кого-то”” (8, 65), – и в перспективе – для “всего живого”.

А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
“Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!”

Несмотря на определенную “заземленность” образа Всевышнего, концепция лирического “я” Маяковского свидетельствует о таинственной свя­зи человечества с Абсолютом, их примирении, или синергии (отмечено Е. Яковлевой). Представители “религиозно-философского ренессанса” конца XIX – начала XX века определяли синергию как преодоление человеком своей собст­венной несовершенной духовной и физической природы, как извечное сотворчество и “соработничество” божественных и человеческих энергий в деле преображения падшего естества мира (В. Со­ловьев). Как утверждает Н. Бердяев, взгляды которого во многом импонировали Маяковскому, “человек должен стать богом и обожиться, но он может это сделать лишь через Богочеловека и в Богочеловечестве”, предполагающем “творческую активность человека”. “Движение идет и от человека к Богу, а не только от Бога к человеку…” (4, 85).

Ключевым вектором созидательного процесса, согласно Бердяеву, является “продолжающееся миротворение”, по своим масштабам ни в чем не уступающее библейскому.

Композиционное “кольцо” возвращает лирический сюжет в исходную точку: “необычайное приключение”, произошедшее с поэтом, завершилось благополучно. Однако лирическому герою Маяковского этого явно недостаточно, ему крайне

…необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!

В стихотворении Маяковского предсказано рождение свободного, счастливого, гармоничного, всеблагого, мудрого, богоравного “чудо-человека” (В. Альфонсов), который будет прекрасен не только физически, но и духовно. С помощью риторического вопроса-восклицания автор выражает надежду (хотя с определенной долей тревоги и сомнения) на то, что “мистериальное действо”, сопоставимое с явлением в мир Богочеловека, будет совершаться “каждый вечер”: поэтический идеал должно воплотить все человечество.

Маяковский считал, что Спаситель, впервые объединивший в своей личности человеческую и божественную природу, продемонстрировал тот идеал, к которому должен стремиться весь обновленный мир. Иисус Христос взошел на Голгофу и добровольно претерпел крестные муки во имя искупления грехов рода человеческого. Подобно Новому Христу, лирический герой Маяковского готов пожертвовать душевным покоем, благополучием и даже собственной жизнью ради того, чтобы каждый человек, “ненужный даже”, осознав свои воистину неограниченные возможности, смог “недолюбленное наверстать” “звездностью бесчисленных ночей”, обрести физическое бессмертие и воссоздать праздничный, одухотворенный космос – новую мораль, “новое небо и новую землю”.

“Метафорой исступленной молитвы” назвали стихотворение “Послушайте!” С. Кормилов и И. Искржицкая (7, 63). Пытаясь донести до Всевышнего горячую, искреннюю мольбу о сотворении Нового Человека, который сможет преобразить мир в “праздничной чистке”, Маяковский не сомневался, что уже совсем “скоро // все, в радостном кличе // голоса сплетая, // встретят новое Рождество” (выделено мной. – Д. Ш. ) (“Хвои”, 1916) (1, 125). Таково эстетическое кредо раннего Маяковского.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading...

Стихотворение В. В. Маяковского “Послушайте!” в религиозном контексте