Роман “Мы” в критике и литературоведении
А. К. Воронений: “Лежит у меня… роман ваш “Мы”. Очень тяжелое впечатление. По совести.
Неужели только на это вдохновил Вас Октябрь и что после было да наших последних дней? Какая же это “самая шуточная и самая серьезная вещь”? Самая мрачная и мизантропическая. Рано еще по нас такими сатирами стрелять.
Как-то не туда, куда нужно вы смотрите. Ведь вот, Уэллс, о котором вы так талантливо и хорошо написали, увидел все-таки в нас, в коммунистах, что-то положительное и очень большое, а вы нас расписываете одной черной краской. Неладно
На разных плоскостях мы стоим. Вы вот пишите – нельзя связанного человека убивать, а я этого не понимаю. Как, почему нельзя? Иногда нельзя, иногда можно.
Все зависит от форм, степени ожесточенности борьбы, от цели, от того, кто и каков противник и что он, какими средствам в стороне от реальной борьбы теперешней, а так нельзя судить, что можно и чего нельзя. Ну, и это – побоку: не договоримся”.
О. Н. Михайлов: “Читая роман, прослеживаешь и замятинские литературные истоки… Гоголь, Лесков, Тургенев, конечно, Достоевский и тут же – Свифт, Уэллс, Анатоль
Отсюда и два русла творчества. Густое, самоцветное по слогу, сказу и гротескное изображение старой России… И сатирические, памфлетные картины “каменной, асфальтовой, железной, бензинной, механической страны” – буржуазного Запада, Англии начала нынешнего столетия…
В романе “Мы” оба эти русла соединились, высвечивая неожиданное, непрошеное будущее.
Роман вырос из отрицания Замятиным глобального мещанства, застоя, косности, приобретающих тоталитарный характер в условиях технократического, как сказали бы мы теперь, компьютерного общества.
Это памятка о возможных последствиях бездумного технического прогресса, превращающего в итоге людей в пронумерованных Муравьев, это предупреждение о том, куда может привести наука, оторвавшаяся от нравственного и духовного начала в условиях всемирного “сверхгосударства” и торжества технократов.
Русская революция, Гражданская война, эпоха военного коммунизма внесли свои поправки в сверхдальние прогнозы писателя.
Он столкнулся в России, которую его современник вскоре назовет “кровью умытая”, с насилием, принуждением, огромным количеством жертв. Замятин стал свидетелем гигантских… сдвигов, когда отдельная личность… перестала быть самодовлеющей ценностью. Крушение традиционного гуманизма, обоюдная жестокость, какая только и может быть явлена именно в гражданской, т. е. братоубийственной войне… машина подавления инакомыслия (напоминающая “бюро хранителей” в романе “Мы”), святая, но наивная вера в счастливую возможность едва ли не немедленно, сейчас растворить “я” в миллионах “мы” (об этом – почти вся пролетпоэзия тех лет…) – все это амальгамой вошло в ткань главной замятинской книги.
Еще не ведая, а лишь предугадывая, какие тернии впереди и какие жертвы будут принесены во имя искомой заветной цели, Замятин стремился… предупредить о грядущих опасностях, которые всегда подстерегали первопроходцев. А ведь речь шла о небывалом еще в истории человечества, грандиозном эксперименте.
Были у него… предшественники. Здесь прежде всего хочется вспомнить о Достоевском с его темой великого инквизитора. Этот… католический пастырь, рожденный фантазией Ивана Карамазова, железной рукой ведет человеческое стадо к принудительному счастью.
В романе “Мы” великий инквизитор появляется вновь – уже в образе Благодетеля. В назидательной беседе со взбунтовавшимся строителем “Интеграла” (у которого будет затем вырезана “фантазия”) – через тысячелетия – Благодетель вещает о том же, о счастье, насильственно привитом человечеству…
Здесь и выявляется борьба двух полярных начал: за человека или (для его же якобы блага) против него; гуманизм или фанатизм, исходящий из того, что люди, народ, сами нуждаются в жестком пастыре. Не важно, кто он – обожествленный тиран или свирепый Творец всего сущего; важно, чтобы человека можно было бы (ему на пользу) загнать в раба, в муравья, в обезличенный “нумер””.