“Поединок” Куприна как “поединок” писателя с царской армией

Изображение жизни пехотного полка в провинции, быта и нравов военной среды было поднято в данном произведении до уровня большого типического обобщения. Сам Куприн считал эту повесть своим поединком с царской армией, в которой для него воплотился враждебный социально-политический строй России. Разоблачению и отрицанию самого существа царской армии служат бытовые зарисовки изнурительных и отупляющих полковых будней – с бессмысленной “словесностью”, механическими тренировками, зверским мордобоем и жестокими попойками в свободное время.

Той же цели подчинена вся система образов, каждый персонаж несет печать этих страшных будней.

По мере того, как созревал талан Куприна, в его творчестве все более проявилось два равнодействующих начала: стремление предельно выявить внутренний потенциал каждой отдельной личности и не менее ярко выраженная тяга к социальной типологии этой личности.

Офицеры полка имеют единое “типовое лицо” с четкими признаками кастовой ограниченности, бессмысленной жестокости, цинизма, пошлости и чванливости. Вместе с тем в процессе развития сюжета каждый офицер, типичный в своем кастовом уродстве, хоть на момент показывается таким, каким он мог бы стать, если бы не губительное воздействие армии.

Полнейшее бесправие солдат и жестокость морально “растленных господ офицеров” – вот то главное, что составляет художественный смысл образов, картин, сцен и эпизодов “Поединка”.

Не безлика в “Поединке” и народная (солдатская) масса; из нее выделены отдельные единицы, подтверждающие мысль о том, что армия калечит и подавляет человека. Особенно значительна и трагична в этом плане фигура, доведенного до отчаяния солдата Хлебникова, почти символична в своей предельной обобщенности.

В психологическом аспекте разоблачение царской армии осуществляется через мировосприятие основных героев повести – офицеров Ромашова и Назанского и жены офицера Николаева Шурочки. Каждый из них хочет устоять против разрушительной силы армейской среды и ищет пути утверждения совей личности. Шурочка – в мещанском эгоцентризме, Назанский – в анархическом сверхиндивидуализме, Ромашов – в бесконечном мечтательстве.

Обольстительная и неглупая Шурочка лелеет в глубине души “сказку” о жизни праздной и блестящей, о большом “настоящем” обществе, где “свет, музыка, поклонения, тонкая лесть, умные собеседники”. В погоне за этим идеалом она избирает и соответствующие средства – приспособленчество и предательство.

Поначалу романтически настроенный Ромашов мало чем отличается от Шурочки. В своих мечтах он совершает героические подвиги, а вечерами, придя на вокзал, “со странным очарованием, взволнованно” следит за тем, как из вагонов выходят “красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах и штатские господа”, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, со свободными жестами, с ленивым смехом. Это и есть Шурочкино “настоящее общество”, Шурочкин рай, который, однако, по мере развития сюжета не влечет уже к себе Ромашова.

Ромашов решительно не приемлет тягостных будней “военного ремесла”. Мелкие же столкновения с сослуживцами и полковым начальством постоянно приводят его к мысли, что все “хитро сложенное здание” военной науки и практики – мировая ошибка, всеобщее ослепление. И тогда его еще инфантильное сознание начинает отчаянно искать путей исправления этой ошибки и конструирует утопическую разновидность “мирового единства”.

Ему представлялось, что если его Я, возвышенное самоуважением, прикоснется доверчиво к другим Я (“…весь миллион Я, составляющих армию, нет – еще больше – все Я, населяющие земной шар”) и все дружно скажут: “Не хочу!” – то сразу же разрешатся все запутанные проблемы. “И сейчас же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда не будет этих “ряды, взвод!” и “полуоборот направо!” – потому что в них не будет надобности”.

Долгие размышления и тягостные впечатления произвели в Ромашове “глубокий душевный надлом”, а проснувшаяся жалость к забитому Хлебникову заставила понять, что “серые Хлебниковы с их однообразно-покорными и бессмысленными лицами – на самом деле живые люди, а не механические величины, называемые ротой, батальоном, полком…”. А за этим возникал кардинальный вопрос: “Кто же наконец устроит судьбу забитого Хлебникова?” Ромашов постепенно освобождается от фальшивого понимания чести офицерского мундира. Поворотным моментом духовного развития Ромашова явились его размышления над положением человеческой личности в современном обществе, его внутренний монолог в защиту прав, достоинств и свободы человека. Он по-своему восстал против обезличивания человека на военной службе, выступил в защиту рядового солдата. “Бить солдата бесчестно, – твердо заявляет Ромашов. – Нельзя бить человека, который не только не может тебе ответить, но даже не имеет права поднять руку к лицу, чтобы защититься от удара.

Не смеет даже отклонить головы. Это стыдно!” Он энергично заступился за Хлебникова, когда его хотел избить ефрейтор (“Не сметь драться! – крикнул Ромашов. – Не смей этого делать никогда!”) – осмелился пригрозить капитану Сливе, что подаст на него рапорт командиру полка, если он будет бить солдат. Это Ромашов предотвратил самоубийство Хлебникова, в котором он, единственный среди офицеров, увидел своего брата – человека. Ромашов производит полный пересмотр ценностей не только военной системы (“начинал понемногу понимать, что вся военная служба с ее призрачной доблестью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением”), но и буржуазного общества в целом.

Перебрав в уме все профессии, какими он мог бы заняться на благо человечеству, выйдя в отставку, Ромашов решил, что “существуют только три гордых призвания человека: наука, искусство и свободный физический труд”.

Противопоставленный Ромашову Назанский – теоретик ницшеанского толка. Его идеал – “грядущая богоподобная жизнь”, к которой человечество придут через любовь к самому себе и путем жестокого отбора. “Настанет время, и великая вера в свое Я осенит, как огненные языки святого духа, головы всех людей, и тогда уже не будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти. Тогда люди станут богами”, – грезит он.

И утверждает как путь к этому идеалу “любовь к себе, к своему прекрасному телу, к своему всесильному уму, к бесконечному богатству своих чувств” в обязательном сочетании с активной ненавистью к слабым, искалеченным.

Философия Назанского представляет собой вольное изложение теории сверхчеловека, но вместе с тем его речи противоречивы. В них слышатся отголоски современных писателю настроений. Назанский выступает против самодержавия, заявляя: “… в лице этого двухголового чудовища я вижу все, что связывает мой дух, насилует мою волю, унижает мое уважение к своей личности”. Отдельные высказывания героя тяготеют к суждениям Горького о человеке и его разуме.

Эту противоречивость в свое время чутко подметила критика и счел нужным особо подчеркнуть в статье о “Поединке” Луначарский. Предостерегая читателя от обольщения красивыми речами Назанского, критик назвал его “индивидуалистом-мещанином”, у которого некрасивые, весьма мещанские мысли, хотя внешне прикрытые мнимо красивой, мнимо гордой индивидуалистической фразеологией.

Ромашов так и остался на распутье. Его тянет к прекраснодушным размышлениям о “гордых назначениях” человека, но и фразеология Назанского его захватывает, особенно после того, как он испытал внезапный приступ “брезгливого неуважения к человеку” у тела солдата – самоубийцы. И тем не менее повесть свидетельствовала о вере писателя в духовное прозрение человека.

Распутье Ромашова – это до известной степени противоречия в идейной позиции самого Куприна, который поднялся в своем “Поединке” на большую высоту социального обличения, но позитивная программа которого была весьма расплывчатой.

“Поединок” имел большой общественный резонанс. На протяжении многих лет имя Куприна воспринималось, прежде всего, как имя автора этой повести. “Поединок” стал необыкновенно популярным в России и вскоре появился в переводах на немецкий, французский, польский, итальянский, испанский, шведский, болгарский и другие языки.



“Поединок” Куприна как “поединок” писателя с царской армией