Мережковский Д. С

Мережковский Д. С
М. Ю. Лермонтов – поэт сверхчеловечества

Пушкин – дневное, Лермонтов – ночное светило русской поэзии. Вся она между ними колеблется, как между двумя полюсами – созерцанием и действием.

“Смирись, гордый человек!” – воскликнул Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полной ясностью не сумел определить, чем истинное Христово смирение сынов Божиих отличается от мнимо-христианского рабьего смирения. Кажется, чего другого, а смирения всяческого – и доброго и злого – в России довольно.

Смирению

учила нас русская природа – холод и голод – русская история: византийские монахи и татарские ханы, московские цари и петербургские императоры. Смирял нас Петр, смирял Бирон, смирял Аракчеев, смирял Николай I; ныне смиряют карательные экспедиции и ежедневные смертные казни.

Забунтовал Гоголь – написал первую часть “Мертвых душ” и смирился – сжег вторую, благословил крепостное право. Забунтовал Достоевский, пошел на каторгу – и вернулся проповедником смирения. Забунтовал Л. Толстой, начал с анархической синицы, собиравшейся море зажечь, и смирился – кончил непротивлением злу, проклятием

русской революции.

Где же, где, наконец, в России тот “гордый человек”, которому надо смириться? Хочется иногда ответить на этот вечный призыв к смирению: докуда же еще смиряться?

И вот один-единственный человек в русской литературе, до конца не смирившийся, – Лермонтов.

Потому ли, что не успел смириться? Едва ли.

Лермонтов первый в русской литературе поднял религиозный вопрос о зле.

Пушкин почти не касался этого вопроса. Трагедия разрешалась для него примирением эстетическим. Когда же случилось ему однажды откликнуться и на вопрос о зле, как на все откликался он, подобно “эху”:

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты нам дана? –

То вместо религиозного ответа удовольствовался он плоскими стишками известного сочинителя православного катехизиса, митрополита Филарета, которому написал свое знаменитое послание:

И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.

А. И. Тургенев описывает, минута за минутой, предсмертное страдание Пушкина: “… ночью он кричал ужасно, почти упал на пол в конвульсии страдания. Теперь (в полдень) я опять входил к нему; он страдает, повторяя: “Боже мой, Боже мой! что это?..” И сжимает кулаки в конвульсии”.

“Боже мой! Боже мой! что это?..” – с этим вопросом, который явился у Пушкина только в минуту смерти, Лермонтов прожил всю жизнь.

“Почему, зачем, откуда зло?” Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?

Никто никогда не говорил о Боге с такой личной обидою, как Лермонтов:

Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей?

Никто никогда не обращался к Богу с таким спокойным вызовом:

И пусть меня накажет Тот,
Кто изобрел мои мученья.

Никто никогда не благодарил Бога с такой горькою усмешкою:

Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Недолго я благодарил…

Мцыри – значит монастырский послушник. Та же стена монастырская, стена христианства отделяет его от природы, как Лермонтова от Вареньки, Демона от Тамары.

И вспомнил я ваш темный храм
И вдоль по треснувшим стенам
Изображения святых…
… как взоры их
Следили медленно за мной
С угрозой мрачной и немой…

Христианская святость – неземная угроза, неземная ненависть; а у Мцыри неземная любовь к земле. Вот почему не принимает и он, как Демон, как сам Лермонтов, христианского рая:

… за несколько минут
Между крутых и диких скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял.

И здесь, в любви к природе, как там, в любви к женщине, то же кощунство, за которым, может быть, начало какой-то новой святыни.

И с этой мыслью я засну
И никого не прокляну.

Неземная любовь к земле – особенность Лермонтова, едва ли не единственная во всемирной поэзии.

Никто так не чувствует, как Лермонтов, человеческого отпадения от божеского единства природы:

Тем я несчастлив, добрые люди,
Что звезды и небо – звезды и небо,
А я – человек…

Никто так не завидует холоду вольных стихий.

Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.

Он больше чем любит, он влюблен в природу, как десятилетний мальчик в девятилетнюю девочку “с глазами, полными лазурного огня”. “Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде голубого неба”.

Для того, чтобы почувствовать чужое тело как продолжение своего, надо быть влюбленным. Лермонтов чувствует природу, как тело возлюбленной.

Ему больно за камни:
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный путь.
Больно за растения:
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли их до утра огнем.
Больно за воду – Морскую царевну:
Очи одела смертельная мгла…
Бледные руки хватают песок,
Шепчут уста непонятный упрек, –

Упрек всех невинных стихий человеку, своему убийце и осквернителю.

Последняя тайна природы – тайна влюбленности.

Влюбленный утес-великан плачет о тучке золотой. Одинокая сосна грустит о прекрасной пальме. И разделенные потоком скалы хотят обнять друг друга.

Но дни бегут, бегут года,
Им не сойтися никогда.
И волны речные – русалки поют:
Расчесывать кольца шелковых кудрей
Мы любим во мраке ночей,
И в чело, и в уста мы красавца не раз
Целовали в полуденный час.
И желание смерти – желание любви:
Чтоб весь день, всю ночь, мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел…

1909


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading...

Мережковский Д. С