«Легкость необыкновенная в мыслях»
В 1923 году Осип Мандельштам опубликовал в пятой книге «Красной нови» резко отрицательную рецензию на новый Роман Андрея Белого «Записки чудака». В этой своей рецензии он в частности писал: «Необычайная свобода и легкость мысли у Белого, когда он в буквальном смысле слова пытается рассказать, что думает его селезенка».
Приведенный фрагмент содержит чуть переиначенную, но стопроцентно опознаваемую, хрестоматийную цитату из монолога гоголевского Хлестакова: «Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол»,
Думаю себе: пожалуй, изволь, братец! И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил. У меня Легкость необыкновенная в мыслях «.
Как это часто случалось с Осипом Мандельштамом, он вступил в ратоборство с Андреем Белым, вооружившись приемами… Андрея Белого, еще в 1909 году, в фельетоне «Штемпелеванная культура» изобразившего в облике Хлестакова своего тогдашнего заклятого врага, поэта Георгия Чулкова.
Но и самого автора «Записок
Впрочем, в мандельштамовском случае дело, по-видимому, не ограничивалось словесными пируэтами. Ведь Белый как раз в 1923 году завершил публикацию своих грандиозных «Воспоминаний о Блоке» с их сквозной темой Братства двух поэтов. Так что он вполне мог понять недобрую шутку Мандельштама еще и как ехидный намек на классическое хлестаковское: «С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало часто говорю ему: «Ну что, брат, Пушкин?» «Да так, брат, — отвечает, бывало, — так как-то все…»»
Вряд ли обиженный Андрей Белый знал, что в процитированном фрагменте рецензии на «Записки чудака» Мандельштам и сам косвенно отвечал на выпад недоброжелателя. А этот выпад, в свою очередь, был спровоцирован более ранней мандельштамовской резкостью. В заметке «Кое-что о грузинском искусстве» (1922) Мандельштам следующим образом охарактеризовал творчество поэтической группы «Голубые Роги», возглавлявшейся Тицианом Табидзе и Паоло Яшвили: «»Голубые Роги» почитаются в Грузии верховными судьями в области художественной, но самим им Бог судья Единственный русский поэт, имеющий на них бесспорное влияние, — это Андрей Белый, эта мистическая Вербицкая для иностранцев».
В ответ Тициан Табидзе разразился гневной филиппикой, обыгрывающей тему «бесспорного влияния» русской поэзии на грузинскую: «Первым среди русских поэтов в Тбилиси поселился Осип Мандельштам. Благодаря человеколюбию грузин этот голодный бродяга, Агасфер, пользовался случаем и попрошайничал. Но когда он уже всем надоел, поневоле пошел по своей дороге.
Этот Хлестаков русской поэзии в Тбилиси требовал такого к себе отношения, как будто в его лице представлена вся русская поэзия».
И вот теперь Мандельштам возвращал Тициану удар. «Хлестаков-то вовсе не я, а ваш с Яшвили поэтический кумир», — намекал он.
Пройдет еще пять лет, и судьба в лице литературного критика и переводчика А. Г. Горнфельда сполна рассчитается с Мандельштамом за его давнюю шутку про Белого-Хлестакова. Обвиняя Осипа Эмильевича в неумной суетне и хвастливых преувеличениях, Горнфельд издевательски процитирует знаменитое хлестаковское «тридцать пять тысяч одних курьеров», но подразумевать будет знаменитое хлестаковское: «…а есть другой «Юрий Милославский», так тот уж мой».
Почему именно — «…так тот уж мой»? Потому что в середине сентября 1928 года издательство «Земля и фабрика» выпустило книгу Шарля де Костера «Легенда о Тиле Уленшпигеле», где на титульном листе Мандельштам был ошибочно указан как переводчик, хотя в действительности он лишь обработал, отредактировал и свел в один два сделанных ранее перевода — Аркадия Горнфельда и Василия Карякина. Возникла тяжелая для Мандельштама нравственная ситуация: Горнфельд опубликовал в «Красной газете» фельетон под хлестким названием «Переводческая стряпня», обвинявший Осипа Эмильевича в присвоении результатов чужой работы. Мандельштам ответил своему обидчику открытым письмом в «Вечерней Москве», в котором вопрошал: «Неужели Горнфельд ни во что не ставит покой и нравственные силы писателя, Приехавшего к нему за 2000 верст для объяснений?» Вот в ответ на это Горнфельд и позволил себе оскорбительную параллель Мандельштам — Хлестаков: «…Не помогут ни «подъятые горы», ни двадцать лет, ни тридцать томов, ни 2000 верст, ни прочие 35 тысяч курьеров «.
Интересно, что пренебрежительная характеристика, ранее данная Мандельштаму Горнфельдом в частном письме к приятельнице («мелкий жулик»), дословно совпадает с той карикатурой на автора «Камня» и «Tristia», которую набросал в 1933 году, в письме к Федору Гладкову, Андрей Белый: «…Есть в нем, извините, что-то «жуликоватое», отчего его ум, начитанность, «культурность» выглядят особенно неприятно».
Что, помимо сугубо личных причин и общего для многих символистов бытового антисемитизма, могло отвращать Белого от Мандельштама?
Возможный вариант ответа: отчетливое мандельштамовское сходство с его, Андрея Белого, художественным обликом, которое, вероятно, воспринималось автором «Петербурга» как шаржированное, «жуликоватое», «хлестаковское». Вроде того, как Ставрогин судит о Петруше Верховенском: «Я на обезьяну мою смеюсь». Или как Сергей Маковский говорил Николаю Гумилеву о Сергее Городецком: «…Такое впечатленье, что входит человек (Гумилев), а за ним обезьяна (Городецкий), которая бессмысленно передразнивает жесты человека».
Подобное отношение к акмеистам разделялось едва ли не всеми литераторами круга Белого и Блока. «В акмеизме будто есть «новое мироощущение», лопочет Городецкий в телефон, — раздраженно записывал в своем дневнике Блок 20 апреля 1913 года. — Я говорю — зачем хотите «называться», ничем вы не отличаетесь от нас главное, пишите свое».
Когда-то Владимир Соловьев, попав в сходную ситуацию, в отместку Брюсову и другим начинающим поэтам-модернистам написал три «Пародии на русских символистов» (1895). Вторую из этих пародий мы бы хотели здесь привести полностью.
Над зеленым холмом,
Над холмом зеленым,
Нам влюбленным вдвоем,
Нам вдвоем влюбленным
Светит в полдень звезда,
Она в полдень светит,
Хоть никто никогда
Той звезды не заметит.
Но волнистый туман,
Но туман волнистый,
Из лучистых он стран,
Из страны лучистой,
Он скользит между туч,
Над сухой волною,
Неподвижно летуч
И с двойной луною.
В 1910-е годы Мандельштам написал короткую шуточную вариацию на тему этой пародии:
Тесно обнявшись, чета дивилась огромной звездою.
Утром постигли они: это сияла луна.
А в 1920 году в программном стихотворении «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» Мандельштам использовал образ, сходный с образом «сухой волны» из соловьевской пародии, без тени иронии.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
То, что символистам и предтечам символизма казалось нелепым окарикатуриванием их собственной заветной поэтики, младшим поколением модернистов бралось на вооружение и развивалось вполне всерьез.
Что же касается влияния на Мандельштама Андрея Белого, то его проще всего выявить в прозе. Густой отсвет романов Белого падает на мандельштамовскую повесть «Египетская марка». В 1923 году в уже цитировавшейся нами рецензии на «Записки чудака» Мандельштам неодобрительно констатировал: «В книге можно вылущить фабулу, разгребая кучу словесного мусора Но фабула в этой книге просто заморыш, о ней и говорить не стоило бы». «Египетской марке» (1927) этот упрек может быть адресован с куда большим основанием, чем «Запискам чудака» или какому-либо еще произведению Белого. «Я не боюсь бессвязности и разрывов», — вызывающе заявляет Мандельштам в своей повести.
Не может не обратить на себя внимания и ориентация Мандельштама-прозаика на творчество создателя Хлестакова — вослед и отчасти в подражание Андрею Белому.
На макроуровне это проявилось прежде всего в том, что самый сюжет «Египетской марки» восходит к гоголевской «Шинели».
На микроуровне, кроме прямых цитат из Гоголя, это проявилось прежде всего в том обилии сознательных отходов от основной сюжетной линии, которое было чрезвычайно характерно как для Гоголя, так и для Андрея Белого. Иные мандельштамовские приемы (например, подробное и исполненное откровенного комизма описание «перегородки, оклеенной картинками» в доме портного Мервиса) кажутся почти ученическими, перенятыми у позднего Гоголя: «Тут был Пушкин с кривым лицом, в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимания на удивленного кучера в митрополичьей шапке, собирались швырнуть в подъезд. Рядом старомодный пилот девятнадцатого века — Сантос Дюмон в двубортном пиджаке с брелоками, — выброшенный игрой стихий из корзины воздушного шара, висел на веревке, озираясь на парящего кондора.
Дальше изображены были голландцы на ходулях, журавлиным маршем пробегающие свою маленькую страну».
Сравним с аналогичным описанием, например, в гоголевском «Портрете»: «Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах К этому можно было присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами».
Кстати о носах. В еще одном мандельштамовском прозаическом сочинении «Шум времени» (1923) сообщается, что про министра «Витте все говорили, что у него золотой нос, и Дети слепо этому верили и только на нос и смотрели. Однако нос был обыкновенный и с виду мясистый».
Этот пассаж напрашивается на сопоставление с суждением гоголевского Поприщина относительно носа камер-юнкера Теплова: «Ведь у него же нос не из золота сделан, а так же, как и у меня, как и у всякого; ведь он им нюхает».
Когда в 1934 году Осип Мандельштам написал цикл стихотворений, посвященных памяти Андрея Белого, жена Надежда Яковлевна обратилась к нему со странным на первый взгляд вопросом: «Чего ты себя сам хоронишь?»
Эти наши заметки представляют собой попытку комментария к вопросу мандельштамовской жены и частичного ответа на ее вопрос.