Евгений Онегин характеристика образа Автор



ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН

(Роман в стихах, 1823-1831; публ. главами)

Автор – повествователь, имеющий свою биографию, отчасти совпадающую с пушкинской, и субъективно участвующий в развитии сюжета.
Образ автора играл значительную роль в более ранних опытах Пушкина в области большой стихотворной формы, связанных с байронической традицией. Герой подчас превращался в alter ego самого поэта, а событийный ряд должен был казаться тенью, отголоском событий внутренней жизни А. Последовав этой традиции в 1-й главе “Евгения Онегина”, Пушкин постепенно

обособляет образ А. – и от образа главного героя, и от своей собственной личности. А., каким он предстает в многочисленных “лирических отступлениях” (которые постепенно выстраиваются в особую сюжетную линию), связан с Онегиным дружескими узами, но чем дальше, тем меньше с ним совпадает во вкусах, пристрастиях, взглядах. Связан он и с “биографической” личностью Пушкина, но это сложная связь романного персонажа и реального прототипа, а не прямая связь лирического героя с поэтом.

Иными словами, Пушкин служит прототипом для себя самого; его А. – такой же полноправный участник событий, как и Евгений

Онегин, и Татьяна, и Ленский. Поэтому, когда в “Невском альманахе” появились иллюстрации к роману, изображающие Онегина и А., которому приданы были черты портретного сходства с самим Пушкиным, тот откликнулся язвительной эпиграммой (“…сам Александр Сергеич Пушкин / С мосье Онегиным стоит”).

Из многочисленных намеков, рассыпанных по тексту первой главы и соответствующих байроническому “коду”, читатель понимает, что А. претерпел некую превратность судьбы, что он гоним и, возможно, сослан. Потому так понятен для А. трагический финал Овидия, “скончавшего” дни “В Молдавии, в глуши степей, / Вдали Италии своей”. Рассказ о родном Петербурге ведется сквозь дымку разлуки; разочарование, постигшее Евгения Онегина, не миновало и А. “Младые дни” его неслись в вихре света; жизнь его была поделена между театром и балами; стройные женские ножки вдохновляли его – увы, об этом теперь приходится лишь вспоминать.

Знакомство с Онегиным и происходит в тот момент, когда сплин (русская хандра) настигает обоих: “Я был озлоблен, он угрюм” (гл. 1, строфа XLV). Эта разочарованность сближает поэта с молодым “экономом”, хотя того и невозможно приохотить к стихотворству или хотя бы научить отличать ямб от хорея. В принципе из такого разочарованного состояния есть только два очевидных выхода: в деятельную политическую оппозицию конца 1810-х гг. (круг преддекабристского “Союза благоденствия”) и в страдательно-никчемную жизнь “лишнего человека”.

Онегину поначалу оставлены обе возможности; впоследствии сюжет “столкнет” героя на вторую дорогу; однако сам А., судя по всему, выбирает первую – и постоянно, вплоть до конца 6-й главы, – намекает читателю на свое изгнанничество.

Он по-прежнему живет вдали от шумных столиц; сначала где-то в “овидиевых краях” (параллель с “южной” лирикой Пушкина); затем – в имении, в глубине “собственно” России; здесь он бродит над озером, видит “творческие сны” и читает стихи не предмету страсти нежной, а старой няне да уткам. Позже, из Путешествия Онегина, читатель узнает, что в 1823-м А. жил в Одессе, где и повстречался со старым знакомцем. (Очевидно, именно тогда он узнал от Онегина о Татьяне и о дуэли с Ленским.) Изгнание есть изгнание; приходится проститься с привычками юности – и остается лишь вздыхать, мечтая об Италии, думая о небе “Африки моей”, призывая “час свободы” (гл. 1, строфа L). От внешней неволи А. с самого начала убегает в “даль свободного романа” (гл.

1, строфа LX), который он то ли сочиняет, то ли “записывает” по горячим следам реальных событий, то ли записывает и сочиняет одновременно; в эту романную даль А. зовет за собой и читателя.

Постоянно вторгаясь в повествование (притом что время и пространство, в котором живет А., не совпадает с тем временем и пространством, в каком действуют остальные герои), забалтывая читателя, ироничный А. создает иллюзию естественного, предельно свободного течения романной жизни. Рассуждения о поэтической славе (“Без неприметного следа / Мне было б грустно свет оставить”), о неприступных красавицах, на чьем челе читается надпись Ада: “Оставь надежду навсегда” (гл. 3, строфа XXII-ХХШ), о русской речи и дамском языке (XXVHI-XXX), о любви к самому себе (гл. 4, строфы VII, XXI, XXII), о смешных альбомах уездных барышень, которые куда милее великолепных альбомов светских дам (строфы XXVIII-XXIX), о предпочтении “зрелого” вина Бордо – легкомысленному шипучему Аи, обращение к “Зизи, кристаллу души”, прямая полемика с В. К. Кюхельбекером о торжественной оде и унылой элегии (осложненная пародией на унылую элегию в виде “образчика” творчества Ленского), косвенная полемика с Вяземским и Баратынским о зимнем пейзаже в русской поэзии (гл.

5, строфы I – III), – все это не только вводит в мир романа все новые и новые пласты “реальности” и “культуры”, не только окружает его плотной дымкой литературных, политических, философских ассоциаций. Куда важнее, что есть посредник между условным пространством, в котором живут герои, и реальным пространством, в котором живет читатель. Этот посредник – А.

Нельзя сказать, что он не меняется от главы к главе, даже от строфы к строфе. Начав действовать в одном смысловом “поле” с Онегиным, А. постепенно перемещается в смысловое “поле” Татьяны Лариной; его идеалы постепенно становятся более патриархальными, национальными, “домашними”. Но эти перемены происходят подспудно, они скрыты под полупокровом насмешливой интонации, в которой ведется разговор с читателем.

Только в финале 5-й главы намечается определенный перелом. А. – пока в шутку – сообщает читателю, что впредь намерен “очищать” роман от лирических отступлений. В конце главы 6-й (XLIII) эта тема развита вполне серьезно; А. перестает без конца вспоминать о своих прошлых чувствованиях – и впервые заглядывает в свое собственное будущее: “Лета к суровой прозе клонят / Ужель мне скоро тридцать лет?” Приближается зрелость, наступает возраст, близкий к тому, который Данте считал “серединой жизни” и с упоминания о котором начинается “Божественная комедия”. (“Дантовский” пласт литературных ассоциаций пушкинского романа вообще неисчерпаем.) Близится перелом в душевной жизни А. – и вместе с ним меняются внешние обстоятельства; А. снова “в шуме света”; изгнание окончилось.

Об этом сообщено так же, как сообщалось об изгнанничестве, в форме намека: “с ясною душою / Пускаюсь ныне в новый путь / Не дай остыть душе поэта / В мертвящем упоенье света, / В сем омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья!” (XLV-XLVI).

Последняя, 8-я глава дает совершенно новый образ А., как дает она и новый образ Евгения Онегина; А. и герой, одновременно разочаровавшиеся в “наслажденьях жизни” в начале романа, одновременно начинают новый виток судьбы – в его конце. А. многое пережил, многое познал; как бы поверх “светского” периода своей биографии, о котором так подробно гово-рилось в лирических отступлениях, он обращается к истоку – лицейским дням, когда ему открылось таинство Поэзии. “В те дни, когда в садах Лицея / Я безмятежно расцветал…” (строфа I).

Воспоминание об этих днях окрашено легким юмором, – но одновременно пронизано и мистическим трепетом. Рассказ о первом явлении Музы ведется на религиозном языке (“Моя студенческая келья / Вдруг озарилась…”). Знаменитый эпизод пушкинской биографии – приезд Г. Р. Державина на лицейский экзамен – наделяется сакральным смыслом; это не просто рассказ об одобрении старшим поэтом младшего, даже не просто метафора “передачи лиры”. Это – настоящее торжество перехода поэтической благодати, “харизмы” от Державина на А. романа (“Старик Державин нас заметил / И, в гроб сходя, благословил”, строфа II).

Вся последующая жизнь А., все ее события, о которых читатель уже знает из предшествующих глав, предстает в новом ракурсе – религиозно-поэтическом. История собственной жизни А. отступает в тень; история его Музы – выходит на первый план.

Все прежние подробности о “кокетках записных”, театральных ложах, закулисных встречах и ножках заменены одной метафорой: “шум пиров” (строфа 1П). Намеки на связь с политической оппозицией редуцированы до “буйных споров, / Грозы полуночных дозоров”, опала и ссылка превращены в “побег” от их союза, чуть ли не добровольный. Главное заключалось не в этом, внешнем; главное заключалось в том, какой облик в разные периоды жизни принимала Муза.

В период “пиров” она была Вакханочкой; на Кавказе – балладной Ленорой; в Молдавии одичала и стала чуть ли не цыганкой; наконец, в деревне она уподобилась “барышне уездной / / С французской книжкою в руках” (гл. 8, строфа V). То есть обрела черты Татьяны Лариной.

Вернувшись из “побега”, А. впервые выводит свою Музу на светский раут – именно туда, именно тогда, где и когда должна произойти новая встреча Онегина с Татьяной. Глазами Музы читатель смотрит на Евгения, вернувшегося в пространство сюжета после долгой отлучки; и этот взгляд почти неотличим от того, какой некогда бросала на Онегина юная Ларина.

Завершая роман, А. считает своим долгом доверительно попрощаться с читателем, с которым у него установились задушевные и даже дружеские отношения: “Кто б ни был ты, о мой читатель…” (гл. 8, строфа XLIX). (Читатель в конце концов как бы занимает место, первоначально уготованное Онегину.) Карты открыты; сюжет, изложенный в романе, прямо объявлен вымыслом; намек на его связь с обстоятельствами жизни самого поэта и близких ему людей прозрачен. И все-таки это обманчивая откровенность; это прозрачность “магического кристалла”, сквозь который можно различить нечто невидимое, но бесполезно разглядывать что бы то ни было реальное.

В последней строфе сама жизнь уподоблена роману (и одновременно бокалу вина, а значит – пиру); казалось бы, все смысловые акценты окончательно расставлены. Но за этим следует текст “пропущенной главы” – “Отрывки из Путешествия Онегина”, где снова всерьез говорится о реальной встрече А. и героя в Одессе в 1823 г. Все запутывается окончательно; где литература, где действительность, понять невозможно – именно этого А. и добивается.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading...

Евгений Онегин характеристика образа Автор