“Души волшебное светило”



Размышление над пушкинским стихотворением “Красавица” в контексте лирики поэта

Пушкинская любовная лирика представляется нам хорошо изученной. Проплывают перед глазами знакомые строки: “гармоническая роза”, “ангел Рафаэля”, “мимолетное виденье”… Проплывают перед глазами портреты тех, о ком идет речь, в кинофильмах, иллюстрациях, альбомах.

Но даже среди всех этих “расчисленных светил” героиня стихотворения “Красавица” кажется очень странной.

Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира

и страстей;
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей;
Она кругом себя взирает:
Ей нет соперниц, нет подруг;
Красавиц наших бледный круг
В ее сияньи исчезает.
Куда бы ты ни поспешал,
Хоть на любовное свиданье,
Какое б в сердце ни питал
Ты сокровенное мечтанье, –
Но, встретясь с ней, смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.

Во-первых, речь идет не о любви. В героине “все выше мира и страстей”. Во-вторых, “ей нет соперниц, нет подруг”. Почему?

У земной героини вполне могут быть достойные подруги. Могут

быть и соперницы. Название стихотворения говорит о земной женщине. Может ли она быть единственной?

Почему “красавиц наших бледный круг в ее сиянье исчезает”? Почему не только автор этого дифирамба, но и любой иной, даже тот, кто спешит “на любовное свиданье”, непременно “остановится невольно, благоговея богомольно перед святыней красоты”? Этот другой должен, по логике вещей, напротив, воскликнуть: “Каждого, кто скажет, что есть на земле Дама, прекраснее моей Дульсинеи всех, любовию сгорая, всех зову на смертный бой”.

Когда речь идет о небесной героине, логика поэта понятна. Его Мадонна – “чистейшей прелести чистейший образец”. Она не “глядит” – она “взирает” “с холста, как с облаков”.

Она с “величием в очах”. При свете надмирном и должен казаться бледным наш дневной свет. Здесь были бы на месте строки о святыне, о богомольном благоговении.

Стремясь понять художественную мысль поэта, я решил отыскать подобное “Красавице” стихотворение, в котором героиня тоже не была бы предметом любовных устремлений, но в то же время была земным, а не небесным воплощением гармонии. За семь лет до “Красавицы” написана “Буря” (1825).

Буря

Ты видел деву на скале
В одежде белой над волнами,
Когда, бушуя в бурной мгле,
Играло море с берегами,
Когда луч молний озарял
Ее всечасно блеском алым,
И ветер бился и летал
С ее летучим покрывалом?
Прекрасно море в бурной мгле
И небо в блесках без лазури;
Но верь мне: дева на скале
Прекрасней волн, небес и бури.

Героиня стихотворения – яркая антитеза Красавице. Красавица – воплощение тишины и покоя. Дева на скале – воплощенная буря.

Первая освещена мягким светом, вторая окружена бурной мглой.

“Красавица” написана в 1832 году. Уже создана “Мадонна”. Уже тяготит поэта былое веселье.

Написан и “Монастырь на Казбеке”: “Туда б в заоблачную келью, в соседство Бога скрыться мне”.

“Буря” соседствует с “Цыганами”. Роман (бессмертное произведение)тизм для поэта соединялся с образом “свободной стихии”, его эмблема – мятежный Байрон, “гордой девы идеал”. “Дева на скале” – воплощение этого идеала.

Сходство двух героинь в том, что обе они являют собой образ совершенной красоты. В обоих стихотворениях отсутствует любовное чувство. Обе героини противопоставлены дольнему миру. Одна высится над мирскими страстями, другая – над бушующей стихией.

Одна прекраснее земных красавиц. Другая “прекрасней волн, небес и бури”.

Их можно сблизить еще больше. Дева на скале – не буря. Ее озаряют вспышки молний.

Ветер играет с ее “летучим покрывалом”. Она же неподвижна. Она неподвластна разъяренной стихии.

Разница между героинями в том, что одна соединяется с божественным светом, другая – с романтической мечтой.

Однако справедливо ли исключать этих героинь из числа героинь пушкинской любовной лирики? Не следует ли, напротив, попытаться понять их в контексте всей лирики поэта?

Конечно, легко соединить “Красавицу” и “Мадонну”. Одна и другая сияют над миром. Одна “покоится в торжественной красе”, другая “взирает с величием… в очах”.

А слова “чистейшей прелести чистейший образец” равно можно отнести к обеим.

Но разве не встраивается в этот ряд “гений чистой красоты”? А еще есть “волшебное светило”, есть “верный идеал”, есть “высокое светило”…

Любовная лирика поэта услужливо разнесена комментаторами по адресатам. Альбомные портреты нередко заслоняют от нас смысл ясных строк. Почему мы не верим поэту, утверждавшему, что, когда он любил, то был нем (то есть не писал)?

Его формула: “Ушла любовь – явилась муза”. Она точно соответствует другой его формуле: когда поэт еще в миру, еще не просветлен “божественным глаголом”, он вполне может быть подобен всем нам, может влачиться в суетных страстях и служить земным кумирам. Но когда нисходит на него небесное вдохновение, его рука чертит неземной идеал красоты.

Беспристрастно вчитавшись в “Я помню чудное мгновенье…”, мы сразу ощутим, что никак нельзя в это воздушное, сверкающее творение вместить ни Марью Алексеевну, ни Анну Павловну. (К слову, называется оно “К”, и у нас нет никаких оснований нарушать авторскую волю.)

Героиня стихотворения мало отличается (хотя нам это и показалось вначале) от надмирной Красавицы. “Небесные черты” одной и другой противопоставлены “тревогам шумной суеты”.

Как сияние света исходит от небесной Мадонны, так и в этом стихотворении речь идет о свете и свободе, вне которых жизнь течет “во мраке заточенья”. Однако отметим следующее. По закону любви должно быть так: “Где ты – там свет и радость. Ты ушла – и мир померк”. (Мне даже кажется, что часто мы именно так и читаем его стихотворение.) Но у поэта не так. “Душе настало пробужденье” (сначала!) – и тогда является вновь прекрасное виденье.

Такой Порядок существует лишь в духовном мире. Когда душа обретает внутреннюю тишину, лишь тогда может на нее снизойти небесная благодать. (Так и у Лермонтова: сначала “смиряется души… тревога” – и лишь тогда открывается божество.)

Не любовь преобразила его духовно. Но раскрывшаяся свету душа готова принять “и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь”. То есть прежде всего божество.

И затем способность к творчеству, вдохновение с небес, и далее открытость жизни, состраданию, умилению и в итоге – любви.

Полагаю, что не только сквозь Татьяну, но и сквозь все эти образы просвечивает единый, единственный образ.

Об этой героине сказано в “Евгении Онегине”:

…та, которую не смею
тревожить лирою моею.

Она – источник поэтического вдохновения, она – “верный идеал”. Она, “как величавая луна, средь жен и дев блестит одна”.

Напрасно некоторые исследователи пытались отыскать эту утаенную поэтом героиню. Образ ее начертан в романе “Евгений Онегин”. Сквозь реальную сельскую барышню, читающую романы, суеверную, гадающую, влюбленную, сияет поэтическая Муза.

Нет, это не уездная барышня, говорит поэт. Это Муза на время воплотилась в уездную барышню. Это она осветила “студенческую келью”, пробудила “сердца трепетные сны”.

Это она скакала с поэтом на коне “при романтической луне”. Она водила поэта слушать гул “свободной стихии”, “Глубокий, вечный хор валов, хвалебный гимн отцу миров”. Светоносный идеал сиял в душе поэта, воплощаясь то в черкешенку, то в Земфиру, то в Татьяну: “…сон воображенья // В пустынной мгле нарисовал // Свои минутные виденья (не отсюда ли “мимолетное виденье”?) // Души неясный идеал.

Так у Гомера Афина могла воплощаться в старого полководца или в нищего бродягу, оставаясь при этом богиней. Бельведерский Аполлон может быть высечен из реального мрамора. “Но мрамор сей ведь Бог!” – утверждает поэт.

Не сразу поэтическая муза Пушкина стала носительницей неземного света. Его лирика есть некая лестница духовного восхождения. (Это восхождение, разумеется, отражает весь путь поэта, а не только избранную нами тему.)

В лицейские годы, когда автор, по его словам, вменял себе в закон “страстей единый произвол”, его Муза резвилась “вакханочкой”. Героини тех лет – “обнаженные грации”, обнаженная Леда в объятиях Зевса. “Вид сладострастный!” – само слово “сладострастный” в эти годы носит в его стихах положительное значение. (Еще так далеко до его стремления “к сионским высотам”, к молитве Ефрема Сирина.)

Прелестная Эльвина создана лишь для того, чтобы засыпать и просыпаться “в объятиях любви” (“К ней”). Даже и в 1823 году в стихах о гречанке, рожденной, чтобы “воспламенять воображение поэтов”, автор говорит о “ножке нескромной”, о “неге томной”, об “упоении страстей” (“Гречанка”).

С годами поэта все менее устраивают такие образы. “В разговоре книгопродавца с поэтом” (1824) он жалуется на ветреность юных жен: “Не чисто в них воображенье”. В этом стихотворении уже является образ таинственной героини. Строки о ней:

Земных восторгов излиянье,
Как божеству, не нужно ей, –

Могли бы войти в стихотворение “Красавица”.

Нетрудно вырвать из контекста еще десяток строк и построить лестницу, убедительно показав неуклонное восхождение поэта, его путь от эротики к духовному просветлению. На самом деле путь этот был неровным, каждый период был неоднозначным (впрочем, как у всех людей и даже у святых праведников).

Удивительно иное. Гениальный юноша изначально прозревал свой путь к духовному свету. В 1818 году написано “Возрождение”. По духовной высоте, по форме оно может стоять среди стихотворений поздних лет, таких как “Отцы пустынники”, “Памятник”, “Монастырь на Казбеке”. (А оно соседствует со стихами о Ларисе, у которой “открытые желанья”, “непрерывные лобзанья”; о Наталье, которая, не проснувшись, принимает лобзания.)

И вот рядом строки мудреца и провидца. Поэт убежден, что дана человеку Богом чистая душа. Страсти, заблуждения – все минет. Пороки эти отпадут, как спадают с великого творения чуждые краски.

Душа возродится в первоначальной чистоте.

Не странно ли? Впереди еще будет и “Гаврилиада”, и десятки иных строк, рожденных “в часы забав и праздной скуки”. Но встретит поэт своего Серафима.

Встретит своего Странника, который укажет ему путь.

Я вижу некий свет, – сказал я наконец.
“Иди ж, – он продолжал, – держись сего ты света,
Да будет он тебе единственная мета…”
(“Странник”)

Очевидно, этот свет всегда мерцал перед взором поэта. Страсти были сильней. Но и в 1817-м он знает: “От юности, от нег, от сладострастья останется уныние одно”.

Стихи называются “К”, так же как “Я помню чудное мгновенье…”. “Безумных лет угасшее веселье…” будет написано в тот же год, что и “Мадонна”. А в “Воспоминании” (1828) в черновиках были гениальные строки, которые раскрывали, в чем кается поэт.

Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, бедности, изгнании, в степях
Мои утраченные годы.

И тут две героини, “две тени милые”, оборачиваются неземными призраками:

…два данные судьбой мне Ангела.
И оба с крыльями, и с пламенным мечом,
И стерегут, и мстят мне оба,
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах счастия и гроба.

Этот порыв к духовному совершенству определил движение поэтической мысли художника.

“Чем ярче вспыхнул идеальный образ, тем глубже разрыв в душе, – пишет Гершензон, – тогда человек стремится восстановить единство своего раздвоившегося сознания… необходимо разоблачить лживость реального образа и воплотить образ веруемый…” (Гершензон М. Избранное. Иерусалим, 2000. Т. 4. С. 75).

Раздвоение было всегда. Об этом “В начале жизни школу помню я…” (1830). В юные годы являлась поэту “величавая жена”.

Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров.
И полные святыни словеса.

Но рядом с этим образом влекли юношу “двух бесов изображенья”. Это были бес “гордости ужасной” и женообразный бес сладострастия. Страсти были сильнее.

Пусть он и сознавал, где истина, но умышленно “про себя превратно толковал понятный смысл правдивых разговоров”.

Эта раздвоенность, показал в свое время Гершензон, всегда имеет место в поэзии Пушкина (“Мудрость Пушкина”). Его гармоничный Ангел сияет в дверях Эдема, демон мечется над адской бездной (“Ангел”, 1827). Пушкинская красота “покоится смиренно в красе торжественной своей”. Злой гений жаждет ее разрушить.

Об этом же “Демон” (1823). Светлый, как дитя, Моцарт и завистливый мрачный Сальери.

Так делятся и пушкинские героини. Мария (“Бахчисарайский фонтан”) кажется неземной: у нее день и ночь горит лампада перед ликом Пресвятой Девы. Зарема пылает страстью, в руках у нее кинжал.

В сказках Пушкина прекрасная царевна кротка, тиха. Она прибирает горницу в доме семи богатырей, зажигает свечу перед иконой. А если покоится, то в хрустальной гробу, вдали от людских взоров. Царица-мачеха зла, “своенравна и ревнива”.

У Царевны-лебеди “во лбу звезда горит”. Ее враг – злой демон. Шамаханская царица в “Золотом Петушке” – вообще не человек, а некое дьявольское порождение или даже наваждение.

Всех губит, а потом “пропала, будто вовсе не бывала”.

В “Онегине” идеальной деве противопоставлен герой, который, подобно демону, “на жизнь насмешливо глядел”, был угрюмым, томным. Во сне героини он вовсе не случайно изображен властелином адской нечисти


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading...

“Души волшебное светило”