“Бывшие люди” в пьесе “На Дне”
Мечущиеся, растерянные, противоречивые, гибкие до бесхребетности, сами себя опровергающие, выхода не знающие и не видящие, они, по контрасту, лишь подчеркивают привлекательность слесаря Андрея Клеща, чья жизненная философия и правда сформированы и закалены трудом. Чья прямолинейность и последовательность отталкивают от него обитателей ночлежки, более склонных прислушиваться к вкрадчивым, успокаивающим разглагольствованиям странника Луки.
Еще один оппонент босяцкой философии хозяин ночлежки Костылев приговор ей выносит трудно опровержимый,
К о с т ы л е в. Человек должен на одном месте жить. Нельзя, чтобы люди вроде тараканов жили… Куда кто хочет – туда и ползет…
Человек должен определить себя к месту… а не путаться зря на земле…
Л у к а. А если которому – везде место?
К о с т ы л е в. Стало быть, он – бродяга… бесполезный человек.
“Бесполезный человек” – это и к Луке относится, чье странничество ничуть не лучше босячества. Что, кстати, понимают и другие персонажи. Барон, например, при первом знакомстве спрашивает: “Ты кто, кикимора?”.
Затем, обменявшись
В а с и л и с а. Ты кто такой?
Л у к а. Проходящий… странствующий…
В а с и л и с а. Прохожий… тоже! Говорил бы – проходимец… все ближе к правде-то…
Даже поверхностный анализ семантики этих словесных пар “кикимора – шельма”, “прохожий – проходимец” дает представление об авторском отношении к своему герою. В создававшемся в 1928-1930 годах киносценарии “По пути на дно”, который так и не был закончен, Горький успел представить прошлую жизнь и кривую нисхождения в социальное ничтожество только нескольких персонажей пьесы, в том числе и Луки. Там, в сценарии, Лука – сельский староста – скупил у помещика луга, и крестьяне на сходе понимают, что “теперь староста выжмет кровь из нас”.
Дело в том, что помещик отдавал луга в аренду сельской общине, а та по справедливости делила сенокосные угодья. Теперь же крестьянам придется иметь дело не с общиной, а с вышедшим из их же среды кулаком-мироедом, диктующим свои условия каждому отдельному хозяину. На совести сельского старосты Луки и еще один, даже два не менее тяжких греха.
Он заставляет сожительствовать с ним жену зависимого от него молодого крестьянина, который, не выдержав позора, повесился.
Ему действительно было от чего на склоне лет прийти к раскаянию, к смирению, к проповеди добра и жалости – по сути лживой и лицемерной. И имя его говорит о многом в характере этого человека, если выстроить семантический ряд: Лука – лукавый – лукавство. Кстати, Васька Пепел в третьем действии прямо назвал его “старцем лукавым”.
Лука – тип характера, не имеющего каких-то твердых устоев; он – на все случаи жизни, “как мякиш для беззубых” (Сатин), “как пластырь для нарывов” (Барон). Он – всем подходит, всем хорош для тех, у кого натура безвольная, слабая или не устоявшаяся – Анне, Насте, Актеру, Татарину, с ними он угодлив, мягок, лицемерен, жалостлив. Другие же ему не по зубам, они-то его ставят чаще всего на место (Василиса, Костылев, Клещ); Лука двусмыслен или цинично откровенен с себе равными по беспринципности Бароном и Сатиным.
Да и они чувствуют в нем родственную душу, приглашая выпить на деньги, бесчестно выигранные у Татарина.
И все-таки он взбаламутил сонно-пьяно-равнодушное болото ночлежки, “он, старая дрожжа, проквасил нам сожителей”, как, то ли с восхищением, то ли с укоризной, говорит Сатин в четвертом действии. Лука-странник, словно лакмусовая бумажка, проявляет истинную сущность одних, покорившихся своей участи и довольствующихся словами жалости и утешения (Настя, Анна, Бубнов). Он же – катализатор мысли для других, отчаявшихся, но не утративших воли сопротивляться неблагоприятным обстоятельствам (Клещ, Пепел).
Четвертое действие пьесы по содержанию своему – спор вокруг личности Луки, который “исчез от полиции… яко дым от лица огня” (Барон), и, главным образом, вокруг той убаюкивающей лжи, что составляет суть его проповедничества. Спорадически спор этот возникает и раньше – во втором и третьем действиях, но там вопрошающие о правде ответы получают от самого апостола лжи внешне убедительные, во всяком случае, им нечего возразить.
П е п е л. Старик! Зачем ты все врешь?
Л у к а. Это в чем же вру-то я?
П е п е л. Во всем… На что?
Л у к а. …И чего тебе правда больно нужна… Подумай-ка! Она, правда-то, может, обух для тебя.
В третьем действии Бубнов, констатируя, что “любят врать люди”, пытается понять почему.
Б у б н о в. Ну Настька – дело понятное! Она привыкла рожу себе подкрашивать… вот и душу хочет подкрасить… А другие – зачем?
Вот – Лука, примерно… много он врет… и без всякой пользы для себя… Старик уж… Зачем бы ему?…
Л у к а. Человека приласкать – никогда не вредно… Жалеть людей надо…
Невдомек недоумевающему Бубнову, что вранье “без всякой пользы для себя” пострашнее будет лично корыстной лжи, такое вранье особенно привлекательно и трудно распознаваемо в истинной своей сути. Примечательно, как саморазоблачился Лука в разговорах с умирающей Анной, как у него концы с концами не сходятся. Вот он живописует, какие блаженства ожидают Анну, когда ее “призовут к Господу”, как Господь распорядится отвести ее в рай. И уговаривает собеседницу: “Ты – с радостью помирай, без тревоги…
Смерть, я те говорю, она нам – как мать малым детям…”. Но извечный инстинкт жизни в последний, может, раз заговорил в Анне, она умоляюще как-то отвечает своему утешителю: “Ну… еще немножко… пожить бы… немножко! Коли там муки не будет… здесь можно потерпеть… можно!”.
А Лука, в раздражении, беспощадно холодно отвечает на эту предсмертную тоску, словно забыв об обещанных ей райских кущах на том свете: “Ничего там не будет!”. Последняя реплика подтверждает, что он не верит в загробную жизнь и сознательно врет умирающей.
Не случайно даже в отравленной алкоголем памяти Актера после общения с Лукой всплыло любимое стихотворение, которое прежде он долго силился вспомнить. Потому любимое, что оно его примиряет с реальностями жизни, оправдывает бегство в мир иллюзий. Красиво врущий Лука вызвал из подсознания самого богемного обитателя дна эти строки: “Господа!
Если к правде святой Мир дорогу найти не сумеет, – Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой”. Такой вот сомнительной чести удостоен здесь “правдолюбец” странник Лука.
А отвечая Пеплу и Бубнову, он уходит от сути их вопрошания: чем станет правда для узнавшего ее, вредно ли приласкать человека, нужно ли жалеть людей – разве о том их вопросы! Лука иезуитски увертлив, что интуитивно, бессознательно чувствуют его собеседники. Далеко не случаен следующий диалог, подтекст его не случаен.
Исчерпав аргументы или вообще не находя их, потерпев поражение в словесных поединках, Лука предпочитает не настаивать на своем, а морализировать с чувством оскорбленной добродетели. Вот окончание вышеприведенного диалога его с Пеплом.
Л у к а. Ишь ты! А я думал – хорошо пою. Вот всегда так выходит: человек-то думает про себя – хорошо я делаю!
Хвать – люди недовольны.
Внешне примирительным “Ишь ты!” и последующим моралите заканчивается большинство его словесных дуэлей с обитателями ночлежки. Но не дают они ответов, адекватных по прямоте и откровенности вопросам его оппонентов, – Лука “забалтывает” их. Барон и Сатин, претендующие на роль духовных лидеров в этом маргинальном обществе, живут бесчестно, они жулики, так сказать, по жизни и не скрывают этого. В сцене игры в карты во втором действии возмущающемуся Татарину, уличившему их в шулерстве, Сатин скажет, собирая карты: “Что мы – жулики, тебе известно.
Стало быть, зачем играл?”. А Лука – жулик от идеологии; он передергивает другие карты – и оттого его проповедь пострашнее будет.