Андрей Платонов и Россия

Откроем любую страницу прозы Андрея Платонова — и, свыкнувшись немного с единственным в своем роде строем его речи, мы скоро начинаем узнавать что-то очень нам знакомое — со стеснением, с ужасом, горечью, скорбью, печалью. «Как только Прокофий начинал наизусть сообщать сочинение Маркса, чтобы доказать поступательную медленность революции и долгий покой Советской власти, Чепурный чутко худел от внимания и с корнем отвергал рассрочку коммунизма… Однако и целый отряд большевиков не мог управиться с остаточными капиталистами в двадцать

четыре часа. Некоторые капиталисты просили, чтобы их наняла Советская власть себе в батраки — без пайка и без жалованья, а другие умоляли позволить им жить в прошлых храмах и хотя бы издали сочувствовать Советской власти.

— Нет и нет, — отвергал Пиюся, — вы теперь не люди, и природа переменилась…

Многие полубуржуи плакали, прощаясь со своими предметами и останками. Пиюся не давал застаиваться горю полубуржуев на одном месте: он выкидывал узлы с нормой первой необходимости на улицу, а затем хватал поперек тоскующих людей с равнодушием мастера, бракующего человечество…». Слишком

податливый, слишком готовый гнуться и ломаться язык, и слишком незащищенное перед заразительностью рассекающих живую жизнь лозунгов сознание — вот что передает нам каждой страницей своей прозы Платонов.

Никто так, как он, не показал этого страшного симбиоза — соединения российской адаптации марксизма с особой «идеальностью» русского народного сознания, готовностью к мечте о земном рае, о молочных реках и кисельных берегах. Заразительность лозунгов для тех, кто собирается их реализовать, — и подавляющая, неукоснительная сила этих лозунгов для тех, кто оказывается их жертвой. Беззольная равная готовность к насилию над собой и над другими.

Об этом и пишет Платонов, об этом неустанно размышляет. Самое страшное, безысходное переживание — виновники есть, но оправдания самому себе все же нет. Кто бы ни подал сигнал к началу чудовищного действия разрушения «мира насилья», пошли на разрушение сотни тысяч, миллионы. Видим ли мы его героев в лицо — так, как видим героев Льва Толстого, Михаила Булгакова?

Нет, никогда. Но жалко каждого.

Легко, естественно-покорно расстается душа с телом у героев Платонова. Как-то некрепко привязаны к жизни русские люди, вроде бы и не очень дорожат ею. Один автор, кажется, в недрах его сочинений жалеет, жалеет всех, скорбит о всех, плачет о своей стране, мучительно размышляет.

Когда мы сумеем жалеть каждого погибшего и погибающего, когда отвратимся с ужасом от своей дикой уверенности, что все можно сделать одним махом-приказом, танками, любым массированным насилием, когда в точном смысле слова одумаемся — тогда книги Платонова и будут прочитаны наконец как книги о неповторяющейся нашей истории.


Андрей Платонов и Россия