Анализ новелл “Конармия” Бабеля И. Э

Бабель приехал в Первую Конную как корреспондент газеты “Красный кавалерист” под псевдонимом Кирилл Васильевич Лютов. Двигаясь с частями, он должен был писать агитационные статьи, вести дневник военных действий. На ходу, в лесу, в отбитом у неприятеля городе Бабель вел и свой личный дневник.

Где-то с обозом двигались рукописи – многие из них, как и предчувствовал Бабель, пропали. Сохранилась лишь одна тетрадка. Но дневниковые записи запечатлелись в памяти, и их резонанс определил тональность “Конармии”.
На фронте Бабель

попал в среду казачества. Исконно иррегулярное войско, казачество в царское время проходило военную службу со своим снаряжением, своими конями и холодным оружием. Во время конармейского похода оторванные от тылов казаки вынуждены были кормиться сами и сами же обеспечивать себя лошадьми за счет местного населения, что нередко приводило к кровавым инцидентам. К тому же казаки шли по местам, где воевали в Первую мировую войну.

Их раздражали чужой быт, чужая культура, попытки евреев, поляков, украинцев сохранить стабильный уклад жизни.
Привычка к смерти за время войны притупила в них страх смерти, чувство

жизни. И казаки давали выход своей усталости, гонору, хладнокровному отношению к своей и тем более к чужой смерти, пренебрежению к личному достоинству другого человека. Насилие встало в обыденный ряд.
Чувствуя, что на глубине людской психологии жил смутный инстинктивный порыв к свободе и воле, Бабель в то же время остро ощущал незрелость, отсутствие культуры, грубость казачьей массы, и ему было трудно представить себе, как будут прорастать в этом сознании идеи революции.
Все это предопределило сложную тональность книги. Примером может служить рассказ “Переход через Збруч”, открывающий “Конармию”:
“Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами.

Запах вчерашней крови и убитых лошадей капает в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд.

Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звучно порочит Богородицу.

Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям”.
Мы видим: внутреннее напряжение в текстах Бабеля создается отношениями слова и “противослова”, говоря словами М. М. Бахтина. Поля пурпурного мака, которые “цветут вокруг нас”, так же как “девственная гречиха” и полуденный ветер, играющий в “желтеющей ржи”, – все это расслабляет и умиротворяет читателя, и даже фраза “тихая Волынь изгибается” еще находится как бы внутри этого настроения. Но заметим: ощущение опасности и подвоха, скрытое в мирной природе, усиливается. “Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля”. Небо еще названо “оранжевым” (что ассоциируется с желтыми насыщенными лучами солнца в закатную пору), но оно катится по небу, “как отрубленная голова”, еще загорается “нежный свет”, но он загорается в “ущельях туч”; закат определяется через знаки войны – “штандарты заката веют над нашими головами”.

Но и “вечерняя прохлада” – это из какой-то другой, мирной жизни. Сейчас же: “Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд”.

В середине отрезка начинает казаться, что картина разрушения доминирует, что она определяет смысловой акцент. Но рядом Бабель ставит фразу, полную мира и спокойствия: “Величавая луна лежит на волнах”. Соседние строчки как будто написаны в тон: “Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звучно порочит Богородицу”, но это – мнимое спокойствие: абзац кончается фразой, где слово и “противослово” спрессованы, связаны в такой же тугой узел: “Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям”.

С разных сторон текста идут токи к одному образному центру, который как бы вбирает в себя пучок разнообразных смысловых оттенков, концентрирует их в одном новом поэтическом тропе.
…Когда в конце рассказа “Переход через Збруч” автор напишет короткую фразу “Запах вчерашней крови и убитых лошадей капает в вечернюю прохладу” – этой метафорой он если не опрокинет, то, во всяком случае, сильно осложнит свой первоначальный торжествующий запев. Все это подготавливает финал, где в горячечном сне рассказчику видятся схватки и пули, а наяву – спящий сосед-еврей оказывается мертвым, зверски зарезанным поляками стариком.
Так же сложна отражающая драматизм авторского мировосприятия художественная ткань и других новелл “Конармии”.
Вспомним хрестоматийный рассказ И. Бабеля “Мой первый гусь”.
…”Начдив шесть” Савицкий узнал, что Лютов “грамотный” (“кандидат прав Петербургского университета”). Когда он закричал ему: “Ты из киндербальзамов… и очки на носу”, когда, смеясь, воскликнул: “Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки”, – Бабель был точен в изображении того, как веками копившаяся классовая ненависть огрубляет человеческое поведение. И точен в изображении реакции Лютова, смиренно и покорно подставляющего свою голову.

Но когда победа была, казалось, достигнута, когда казаки говорят: “Парень нам подходящий” – и Лютов, торжествуя, читает им ленинскую речь, его победа ощущается все-таки как странная, как относительная победа. “Мы спали шестеро там, согреваясь друг от друга, – заканчивает Бабель рассказ,- с перепутанными ногами, под дырявой крышей, пропускавшей звезды.
Я видел сны и женщин во сне, и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло”.
Так возникло трагическое чувство: “нераздельность и неслиянность” с революцией. Отсвет трагедии лежал и на героях, и на рассказчике Лютове.
Характеры героев были противоречивы, границы между их душевными состояниями неуловимы, поступки неожиданны. Бабелю важно было показать бесконечную разнородность действительности, способность человека быть одновременно возвышенным и обыденным, трагическим и героическим, жестоким и добрым, рождающим и убивающим. Бабель мастерски играет переходами, нажимает на разные клавиши, и наша оценка проходит всю шкалу чувств, колеблясь между ужасом и восторгом.
…Дьяков, “бывший цирке вой атлет, а ныне начальник конского запаса – краснорожий, седоусый, в черном плаще и с серебряными лампасами вдоль красных шаровар”, эффектно подъезжает к крыльцу, где скопились местные жители, “на огненном англоарабе…” (“Начальник конзапаса”). Но, мгновенно перевернув ситуацию, Бабель дальше показывает, что так, по-цирковому красиво, Дьяков подъезжает… к жалким крестьянам, у которых конармейцы отбирают “рабочую скотину”, отдавая за нее износившихся армейских лошадей.
Крайне просто было бы сказать, что за ярким оперением Дьякова писатель разглядел убогую душу. Но важно другое: как переворачивается ситуация, как меняются местами “высокое” и “низкое”, какое значение получают вариации и оттенки во время этой, казалось бы, игры, как взаимосвязаны элементы этого зрелищного языка и что обнаруживается на глубине картины.
За пафосом революции Бабель разглядел иной ее лик: он понял, что революция – это экстремальная ситуация, обнажающая тайну человека. Однако то, что стало дозволенным в экстремальной ситуации революции, показывает Бабель, накладывает печать на психологию будущих людей.
Много споров было вокруг характера рассказчика Лютова. Критика 20-х гг., да и позже, останавливалась в недоумении перед Лютовым: кто он? Действительно, много новелл было написано от его лица.

Он носил фамилию, под которой жил, действовал, писал и печатался сам Бабель в газете “Красный кавалерист”. Этого человека, Кирилла Васильевича Лютова, хорошо помнили бойцы Первой Конной, с которыми писатель и после похода сохранил самые дружеские отношения. Может быть, он двойник автора, его alter ego?
Многие критики склонны были так и думать. Обвиняя Лютова в индивидуализме и приверженности к “этическим нормам общечеловеческого гуманизма”, говоря о его “надклассовом” мироощущении и желании сохранить “интеллигентную добропорядочность”, они, в сущности, отождествляли автора с его героем.
Конечно, многие чувства и интересы Лютова были дороги автору “Конармии”. Его одиночество, его отчужденность, его содрогающееся при виде жестокости сердце, его стремление слиться с массой, которая грубее, чем он, но и победительнее, его любопытство, его внешний вид – все это биографически напоминает Бабеля 1920 г. Дуэт их голосов – автора и Лютова – организован так, что читатель всегда чувствует голос реального автора. Исповедальная интонация в высказывании от первого лица усиливает иллюзию интимности, и это способствует отождествлению рассказчика с автором.

И уже непонятно, кто же – Лютов или Бабель – говорит о себе: “Я изнемог и, согбенный под могильной короной, пошел вперед, вымаливая у судьбы простейшее из умений – уменье убить человека”.
Лютов в “Конармии” потому, вероятно, носит эту фамилию, что во многом его мировосприятие тождественно мировосприятию Бабеля. Но Бабелю – автору дневников 1920 г.

Бабель сочувствует Лютову, как может сочувствовать человек себе прежнему. Однако к себе прежнему автор “Конармии” уже относится отчужденно-иронически. Это и создает дистанцию между Лютовым и автором.

Писатель мастерски использовал эту дистанцию. В силу его позиции извне автор теперь трезво видит наивность романтических представлений о революции.

Благодаря освещению в разных зеркалах – зеркале самовыражения, самопознания, в зеркале другого сознания, характеры конармейцев и Лютова приобретают объем больший, чем если бы каждый из них находился только наедине со своим “я”. И одновременно высвечиваются те их стороны, которые были бы скрыты при одном-единственном источнике света. Становится ясным, что поведение конармейцев имеет разные причины.

Они лежат в сфере бытовой, физиологической, социально-исторической, в опыте многовековой истории и в ситуации сегодняшнего дня.
Собственно, на анализе отношений Лютов – конармейцы и Лютов – Бабель кончается обычно вопрос об отношениях между героями “Конармии” и автором.
Но в “Конармии”, заметил критик Н. Степанов, есть еще одно “действующее лицо”: повествование все время “прерывается лирическими отступлениями”, “пейзажами”, данными в другом стилистическом плане, интонацией человека, как бы постоянно стоящего за повествованием. Так, в новелле “Кладбище в Козине” мы ясно слышим скорбный реквием: “О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?”
С этим “автором без кавычек”, который, конечно, не равен реальному, биографическому автору, но наиболее близок ему по духу, связан символический смысл многих новелл.
В противовес смерти и разрушению Бабель объявлял самой высокой ценностью жизнь. Он не только не иронизировал над мечтой Гедали об “Интернационале добрых людей” (рассказ “Гедали”), но сам тосковал по нему. Потому-то и говорил “автор без кавычек”: “Я кружу по Житомиру и ищу робкой звезды”; потому-то подчеркивал ее неверный свет: “Она мигает и гаснет – робкая звезда”; потому-то и описывал лавку старьевщика как “коробочку любознательного и важного мальчика, из которого выйдет…” Кто?

Не герой и не мученик, а “профессор ботаники”. И когда Гедали говорил: “…я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории”, – ответ не случайно пахнет дымом и горечью: “Его кушают с порохом…- говорит рассказчик об Интернационале, – и приправляют лучшей кровью…”
Эта тревожная интонация, эта суровая правда о революции и человеке в революции могла бы еще и в 20-е гг. отрезвить кого угодно, если бы ей не противостояла зачарованность ранней революционной литературы своими утопическими представлениями о спасительной роли в русской истории человека-“варвара”.
Принимал ли Бабель жестокость и насилие? Бесстрастно, казалось бы, описана сцена убийства старика-еврея казаком Кудрей. “Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой,- читаем мы знаменитые строки из рассказа “Берестечко”.- Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой.

Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.
– Если кто интересуется, – сказал он, – нехай приберет. Это свободно…”
Нельзя не заметить: бесстрастие писателя мнимое. Его отношение к убийству вырастает из вековечной гуманистической нормы, осуждающей насилие. Отсутствие любви и симпатии к герою выступает как отчужденность автора и тем самым внутри себя содержит осуждающую оценку.
Подобно многим другим Бабель воспринимал революцию как “пересечение миллионной первобытности” и “могучего, мощного потока жизни”. Но трагическим фоном через всю “Конармию” проходит невозможность слиться, отождествиться с новой силой. Потому-то горькая фраза рассказчика “Летопись будничных злодеяний теснит меня неутомимо, как порок сердца” и воспринималась читателями как стон, вырвавшийся из души самого писателя.
…Склонный к метафоричности мышления, уверенный в том, что стиль держится “сцеплением отдельных частиц”, Бабель написал в одном из рассказов: “И мы услышали великое безмолвие рубки”. Он сознательно пренебрег привычными представлениями, где рубка не могла быть великой, пренебрег и реальностью, где рубка могла только казаться безмолвной. Родившийся художественный образ был его метафорой революции.
Бабель любил повторять изречение: “Сила жаждет, и только печаль утоляет сердце”. Завороженность силой масс, оказавшаяся потом, в 30-е гг., губительной для его сознания и судьбы, в годы, когда шла работа над “Конармией”, выступала как всеохватывающий интерес к раскрепощенным, вольным, первозданным силам жизни.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading...

Анализ новелл “Конармия” Бабеля И. Э